Рано поутру заходит к нам дед Игнат в черном полушубке, отороченном сизоватой овчиной, в лисьей шапке, в неизменных своих яловых сапогах.
— Ну как, егоза? — чуть настороженно спрашивает он.
— Да вроде бы никто не заметил, — отвечает мать.
Дед присаживается на табуретке рядом со столом, прячет за пояс шерстяные собственноручно связанные рукавицы, долго смотрит в окошко на огород, где едва виднеются занесенные ночною вьюгою наши следы. Это его, кажется, немного успокаивает, он снимает шапку, тем самым как бы давая понять, что намерен сегодня посидеть у нас подольше.
Я тут же слезаю с печки, достаю бабушкин костяной гребешок и, примостившись у деда на коленях, начинаю расчесывать его бороду, покрытую капельками воды от только что растаявшего снега. Дед, несмотря на свою суровость, это баловство мне прощает. Он придерживает меня за плечи, изредка гладит по голове тяжелой, привыкшей к работе рукою и, наверное, что-нибудь говорит, может быть, похваливает, удивляясь, как я за зиму вырос. От деда пахнет овчиною, воском, он широко улыбается в ответ на мой неуемный лепет, и тогда я вижу, какие у деда крепкие, как чесночины, зубы.
Иногда дед в такие минуты достает из кармана заячий хвостик, раз-другой проводит им по моим щекам и отдает насовсем. Дед Игнат — охотник. В зимнюю пору, зажав ружье-двустволку под мышкой, он часто бродит вместе с Валетом по окрестным лесам на самодельных кленовых лыжах. Домой дед редко возвращается без добычи — охотник он отменный. Да и Валет, истосковавшись за лето на цепи, службу свою знает…
— Ну хватит, — наконец прерывает дед мое баловство и, по-своему огладив бороду, собирается уходить.
Мать провожает его до двери, терпеливо выслушивает наставления, что в следующем году надо насчет сена договариваться с Железняком — так жить не годится.
Зима постепенно проходит. Для нас в общем-то не такая уж и страшная, а для матери тяжелая и почти бесконечная, потому что ей каждый день нужно помнить и о сене, и о дровах, и о том, чтоб мы были одеты-обуты не хуже других детей.
С первыми майскими днями корову мы выгоняем на луг в стадо, с дровами тоже становится полегче. Мать веселеет, часто берет нас на пойму, подступившую к самым огородам, рвать аир. Если его вырвать возле самого корешка, а потом умело расщепить, то в самой середине обнаружится бледно-зеленая, похожая на лезвие от перочинного ножика полоска. Она вкусная-превкусная, особенно когда обмакнешь ее в соль.
Набрав аира целую охапку, мы сидим где-нибудь на пригорке, лакомимся первой весенней зеленью, смотрим, как дед Игнат ездит по пойме на лодке, еще, конечно, не рыбачит, а лишь примеряется, пробует лодку и сплетенные за зиму новые снасти. Иногда он пристает к берегу, высоко, чтоб не унесло водою, подтягивает лодку и останавливается возле нас.
— Железняк обещался на днях заехать, поговори, — напоминает он матери о нашей зимней маете с сеном.
— Поговорю, — обещает мать, хотя мы чувствуем, что ей сейчас совсем не хочется думать ни о каком сене. Она радуется яркому майскому дню, цветению яблонь и груш, вспаханному огороду, а еще тому, что мы пережили зиму, почти не болея.
Но все равно, кроме матери, у нас о сене или о дровах больше думать некому, и она еще загодя начинает готовиться к приезду Железняка, председателя Велико-Щимельского колхоза: выпекает новый хлеб, приносит из магазина бутылку водки.
Дед Игнат с Железняком в дружбе и, кажется, даже в большей, чем со своим внуком Василём Трофимовичем, который председательствует в нашем колхозе имени Петровского. Оно и ясно. Василь Трофимович для деда Игната прежде всего внук, Василь, его иногда можно и пожурить, можно сказать ему крепкое дедовское слово. А Железняк — иное дело. Дед подчиняется ему, состоит у него на службе. Поэтому он обихаживает и привечает Железняка по-особому.
Через день-другой Железняк действительно появляется возле дедового дома на телеге или верхом на приземистом лосняще-черном жеребце. Недолго о чем-то переговорив с дедом во дворе, они направляются к нам.
Заранее предупрежденные матерью, мы прячемся на печи, но как только гости заходят в дом, свешиваем свои любопытные головы из-за коменка. Нам, конечно, не столько интересно послушать беседу, сколько посмотреть на Железняка. Высокий, широкоплечий, в солдатской много раз стиранной гимнастерке, он садится на лавке возле окна, сворачивает папиросу из пахучего, крупно нарубленного табака-самосада. Лавка под ним скрипит и качается. Нам кажется, что ножки у нее вот-вот разъедутся по сторонам, как у новорожденного теленка, и она не выдержит тяжелого и грузного тела Железняка.