При помощи трех-четырех китайских слов и выразительной жестикуляции Булыга уточнил, как пройти на пристань. Мумиеподобный кассир, закатывая глаза, разъяснил ему, когда отправляется пароход на Сахалян, и вручил билет третьего класса.
Мутноватая Сунгари плавно катила свои воды. Булыга лег на прибрежный песок, подставляя лицо щедрому маньчжурскому солнцу, и вдруг с тревогой подумал о своих друзьях, уехавших осенью из Владивостока. Живы ли и где они теперь? Где ты, черноглазый и ясный, как полдень, Гриша Билименко? Где медлительный в движениях и не по летам рассудительный Петя Нерезов? Где «славный молодой человек» — как он любил называть себя в шутку — Саня Бородкин? Все ли еще вместе «три мушкетера»? Помнят ли они еще своего верного д'Артаньяна?
Жданов дочитал свою газету, расплатился и вышел на улицу.
— К Пепеляеву так к Пепеляеву, — сказал он негромко и, щуря глаза на солнце, рассмеялся: — Забавный, однако, парнишка. Похоже, что он умеет читать чужие мысли. — Он быстро зашагал по улице, глядя себе под ноги. Бледное лицо его стало озабоченным и хмурым.
После зноя и духоты улицы зеленоватый полумрак заплетенной диким виноградом веранды был успокоителен для глаз. Впрочем, гостю даже не предложили садиться. Молодой узкоплечий генерал встал при его входе и выпрямился во весь свой высокий рост, застегивая мундир, под которым виднелась белейшая рубашка. Двое других, тоже в генеральских мундирах, с подчеркнутым вниманием склонились над шахматными фигурами. У одного из них можно было рассмотреть теперь только просвечивавшую сквозь редкие и пушистые волосы лысину; у другого — гладкий срез оливково-смуглой щеки, взметнувшуюся кустистую бровь и кончик закрученного уса. Зато скуластый поручик, стоявший чуть поодаль, посмотрел на пришельца чересчур внимательно и с недоброй усмешкой отвернулся.
«Знает, зачем я пришел, — подумал Жданов. — Э, да все равно… Только бы не прирезали потом где-нибудь в темном переулке».
Генерал Пепеляев учтиво извинился перед партнерами по шахматам, что вынужден их оставить.
— Пройдемте, — обратился он к Жданову. Тот не двинулся с места. Мгновение они изучали друг друга.
У Пепеляева было узкое с впалыми щеками лицо, тонкий нос, густые брови, внимательный и усталый взгляд темных, глубоко запавших глаз. «Сегодня его зовут Морозовым, — думал он, глядя на невысокого со спокойными серыми глазами человека. — Нелепо уточнять, как его звали вчера и совершенно непостижимо, как он станет называться завтра… Печально, что не большевики, а мы сами затеяли эти переговоры. Приходится быть и снисходительным, и терпеливым, и даже гостеприимным».
«Вы крикнули „сос!“, а теперь трусите, как нашкодившие мальчишки, — думал другой. — Посмотрим, что из всего этого выйдет».
— Пройдемте, — повторил Пепеляев и улыбнулся. Улыбка его четко очерченных губ была грустной и красивой. Она тут же погасла, и он пошел во внутренние комнаты, слегка сутулясь, не оглядываясь и не зовя за собою гостя.
— Вот здесь мы можем поговорить спокойно, — сказал генерал, распахивая дверь одной из отдаленных комнат, и отступил в сторону, пропуская посланца благовещенских большевиков. — Я ждал вас несколько позднее, — пояснил он, войдя следом и опуская на окне, в которое било солнце, штору.
Тихо. Пахнет дорогим одеколоном. На краю письменного стола в графине тонкого стекла поблескивает вода. Жданов опустился на обитый кожей с блестящими медными гвоздиками стул и окинул беглым взглядом обтянутые серым армейским сукном степы и покрытую таким же одеялом узкую походную койку. Простота кабинета нравилась ему и в то же время чем-то настораживала. Испещренная флажками карта на стене, заваленный бумагами стол, пепельница с грудой неубранных окурков — все свидетельствовало о том, что в этом доме не всегда играют в шахматы и ведут переговоры не только с благовещенскими большевиками.
— Курите… — Пепеляев придвинул к нему массивный портсигар, отодвинулся кокну и скрестил на груди белые худые руки с обручальным кольцом на указательном пальце правой. — Как доехали?
— Ничего. Обыкновенно.
— Может, рюмочку абрикотина? — генерал шагнул к видневшемуся в углу маленькому поставцу.
— Благодарствую. Не потребляю. — И, как бы продолжая давно начатый разговор, хотя виделись они впервые, Жданов спросил спокойным, чуточку глуховатым голосом: — Скажите, генерал, к какой партии вы принадлежите? И еще… это ваш брат был председателем Совета министров у Колчака и вместе с ним расстрелян?
Пепеляев медлил с ответом. Что-то давнее, полузабытое и неизъяснимо нежное шевельнулось у него в груди. Вспомнился зеленый луг, синие колокольчики, трепещущие на ветру, косой дождь и испуганные крики бегущих навстречу ему и братишке горничной и няни.
«Получил пулю в лоб», — говорят о смерти брата. — Непостижимо… Вика… — так называли его в детстве — беленький смешливый Вика обвинен в тягчайших преступлениях против своего народа, расстрелян, и его тело гниет где-то в сибирской земле. В имении, где проходило их детство, хозяйничают большевики, а он отсюда, из Маньчжурии, поторопился предложить им свои услуги. И теперь представитель большевиков в сером измятом пиджаке уже явился сюда и требует у него отчета. Непостижимо…
Пепеляев провел рукой по лбу, отгоняя тягостные воспоминания. Лицо его стало суровым.
— Я трудовик, — сдержанно ответил он, — и боролся за Учредительное собрание. Я был в оппозиции к Колчаку, тешившемуся химерой о восстановлении царского строя. А брат… брат принадлежал к партии кадетов. Да. Большевики его расстреляли. Но разве я в ответе за поступки брата? Что вас еще интересует в моем прошлом?
Он тяжело дышал. Желтоватая кожа гладкого лба блестела от испарины. Руки, несмотря на видимое усилие овладеть собой, дрожали. Жданов смотрел на него с изумлением. Как этот человек, некогда командовавший Сибирской белой армией, прочтя декрет Совнаркома, гласивший, что все белогвардейцы, не запятнавшие себя палаческой деятельностью, могут вернуться в Советскую Россию и сразу же пославший в Благовещенск для переговоров своих полковников, как он мог так взволноваться при первых же вопросах? Или он не так чист, как ему хотелось бы казаться, или же готов пойти на попятную? Это нужно выяснить во что бы то ни стало. Ему нет дела до генеральских нервов. Он обязан выполнить волю тех, кто его послал, иначе неделя пути по Амуру и Сунгари и еще более долгий обратный путь — время, растраченное впустую. Пепеляев должен ответить на все вопросы, даже если это повлечет за собой приступ генеральской истерики или с ним вдруг приключится родимчик.
— Ваше отношение к японской интервенции?
Пепеляев повернулся на каблуках и зашагал по кабинету.
— Я русский человек, — сказал он глухо, — понимаете вы — русский до мозга костей. Вот почему я разговариваю сейчас с вами, а не с ними!
Бесстрастное лицо Жданова оживилось: кажется, генерал не играет в патриотизм. Но вдруг память жестоко воскресила калмыковский «вагон смерти», и как саднило кожу рук, когда отдирал промерзшую решетку от окна вагона, и бегство в одном окровавленном белье по снежным сугробам, и выстрелы в ночи. Вот что делают генералы и атаманы, когда они в добром здравии и силе. Сытый тигр в тысячу раз милостивее их и сердечней! И он тут же упрекнул себя: расчувствовался, вместо того, чтобы выполнять задание.
— Ваше участие в подавлении Кулундинского восстания? — спросил Жданов, глядя в смятенное лицо генерала.
— Я был тогда на фронте. Я не каратель. Я фронтовик.
— Хорошо… теперь ответьте прямо: как вы относитесь к советской власти? Да бросьте вы метаться! Мне трудно разговаривать, когда не смотрят мне в глаза.
— Я сяду, если вы этого хотите. — Лицо Пепеляева было смертельно бледным, когда он сказал: — Мы несколько лет воевали с большевиками, но пришли к краху. Это сила, заставляющая думать. Мучительно думать. И я понял, что мы, в сущности, боремся за одно и то же, за единую и неделимую Россию. И вот я… мы — потому что я не один — хотим вернуться на родину и быть использованными в качестве военных специалистов. Гарантируете ли вы такую возможность?