Очутившись на борту парохода без капли спиртного, Савоськин держался молодцом. К Алеше он решил не придираться по-пустому. Парнишка пичуга малая, а коготок востер. Пообломают ему коготки, пообломают и без нас. Рулевой Федор Андреич ходил мрачнее тучи и поглядывал на Алешу осуждающе, а с капитаном имел секретный разговор:
— Выходит, мы, Марь Миколавну обманули. Здря она нам доверилась, так, что ли? Сурьезней, ой сурьезней надо было вести себя, Тихон Игнатьич, а у тебя душа взыграла! Как мы теперь в ее глазыньки поглядим?
— Скоро только сказки сказываются, — поскреб Савоськин небритый подбородок. — Да вот вешают еще: голову в петлю сунут, скамейку из-под ног вышибут — и готов! Такие ли мы дела обделывали? А и тут… все было на мази. Вдруг приходют, вдруг требуют, вдруг ведут, как арестанта. Нет, я к такой жизни непривычный.
Покрутив бородой, Федор Андреич не мог с ним не согласиться:
— Эдак… эдак… эдак!
А вскоре среди бела дня едва не наскочили на мель. И повинен был в этом сам капитан, изрядно хлебнувший из жестяного банчка, пожертвованного ему на стоянке за какую-то давнюю услугу знакомым контрабандистом. Словом, вздремнул Тихон Игнатьич у штурвала, и, если бы не расторопность команды, не видать бы ему до новой навигации ни пригожей жены, ни любимых деток.
Боцман Померанец, сверкая глазами, заорал, что из- за этого растяпы путь от Сретенска до Благовещенска стал втрое длинней, чем весной или летом. Его дружно поддержала вся команда:
— Ведь не супротив течения, а по воде! По воде…
— Нас, поди, семьи ждут, а мы за трех дурных чертомелим!
— Сменить капитана! Савоськин нам боле не указ! — крикнул озорно Пронька.
— Нянькаемся с ним, как при старом прижиме, — подытожил кочегар. — Ссадить его на остров, чтоб в другой раз было неповадно!
Савоськин попытался было проявить свою власть, ждал поддержки от Федора Андреича, но старик предпочел отмолчаться. Бачок с недопитой «ханой» полетел за борт, а капитан очутился в своей каюте под домашним арестом. Он грохал кулаком в дверь, кричал про бунт и самоуправство, но вскоре затих, видимо, завалился спать. По единогласному решению команды власть на судне перешла в руки Алеши, смущенного и далеко не обрадованного выпавшей на его долю честью.
Этот последний рейс «Кометы» был не только трудным, но и опасным. Опасность таилась в свинцовых водах Амура, прятавших под собой длинные песчаные косы и бешена бурливших на перекатах, в густых и липких туманах, наползавших под вечер в русло изменчивой и непостоянной с верху до низу реки.
Ночами стояли в туманной мгле, и все это время почти без перерыва, хрипло, как раненый изюбр, надрывался пароходный гудок. Мало ли кому могло взбрести в голову шарить об эту пору но Амуру. Лодка ли спиртоносов, таможенный ли катер наскочит в ночи — горя не оберешься. Но всего страшнее, что идут по реке днем и ночью, боясь обледенения, грузные плоты. Плывет такая, в полверсты длиной, махина, а плотогоны, бывает, что спят вповалку. Протаранит корпус судна бревнышком в два обхвата или врежется плот в корму и располосует ее, и тогда амба, каюк и точка! А кому ж охота пойти на откорм ленивым усатым сомам?
Изматывали немногочисленную команду долгие ночные вахты, но днем «Комета» неустанно стремилась вперед и вперед, к родному городу.
А в это же самое время Мацюпа и его спутники уходили от него все дальше и дальше на запад.
Проводник вел их без тропы. Он был в тайге как у себя дома, но то и дело вытаскивал из ножен шашку и с каким-то недобрым старанием тесал сосну за сосной.
— Зачем ты портишь деревья? — не удержался от вопроса Петр.
— Подрастешь — узнаешь, — усмехнулся проводник и неутомимо продолжал свою работу.
К вечеру их обстрелял рыскавший по тайге конный разъезд белоказаков. Проводник велел всем спешиться, нырнул в чащобу с лошадьми и, появившись снова, увел всех на вершину кудрявой сопки.
— Ничего, — сказал он беспечно, поглядывая вниз из-за плоского каменного уступа, — бросились догонять по затесам. Пускай ловят ветра в поле! А я вас таким буреломом проведу, леший ногу сломит, не то что человек.
Август был на исходе. В тайге еще стояли душные, по-летнему томительные дни, но уже холодало по ночам. Ярко румянели среди поредевшей листвы дикие яблочки и боярка. Осыпалась в траву перезрелая черемуха. Похрустывали под ногами в прелой листве белотелые грузди. А в одну безлунную ночь налетел ветер, закачал, исхлестал деревья, засыпал все вокруг ржавой, отжившей свое время листвой. К утру хлынул дождь и промочил всех до нитки. Стало очень холодно — это был район вечной мерзлоты, — дрожали, как в ознобе, а дождь все лил и лил. И нельзя было развести костер, чтобы обсушиться.
С наступлением дня проводник решил попытать счастья на одинокой заимке. Засев в волглых кустах, они долго присматривались и, только убедившись, что на заимке один хозяин и нет посторонних, решились зайти.
Их снаряжали в путь дальновидные люди. В дорожных мешках у ребят были и «николаевки», и «керенки», и «амурские боны», и даже японские иены и китайские даяны. Плотно пообедав, они предложили немногословному хозяину оплату на выбор. Мельком глянув на деньги, тот усмехнулся в седоватые усы и, ткнув пальцем в их скудную поклажу, дал провианта и на дорогу. Таков неписаный закон тайги: ни о чем не расспрашивай, накорми, обогрей и в дорогу снаряди.
Чем ближе к цели, тем опаснее становился путь. В Читинской области группу несколько раз обстреливали семеновцы. Один раз погоня длилась около четырех часов. Выручили добрые забайкальские лошадки. Провизия кончилась. Два дня питались ягодами. Все приуныли.
— На грибках да на ягодках фронт не перейдешь, — сказал угрюмо проводник. Ему никто не ответил. Он отошел и исчез в кустах. Бросил?
В дальней пойме грянул одинокий выстрел. Камнем пала, рассекая свистящий воздух, тяжелая, отучневшая на вольных кормах птица. Метнулся к ней человек, поднял трясущимися от азартного волнения руками, подул в тугие глянцевитые перья, в невесомый под ними пух, обнажив кожу, под которой просвечивал нежно-желтый, как сливочное масло, жирок.
Поужинали гусятиной, хотя и без хлеба. Но тревожить таежную тишь выстрелами было небезопасно. Приходилось опять, соблюдая предосторожности, наведываться на одинокие заимки и хутора.
Из тайги вышли, когда Чита осталась далеко позади. Проводник довел амурцев до станции Петровск-Забайкальский и усадил в поезд. И только отоспавшись в тепле, кто-то из них спохватился, что они так и не узнали его фамилию. Звали проводника Иннокентием, но это имя так распространено среди сибиряков, что найти человека уже почти не представлялось возможным.
В Иркутске Мацюпа сердечно распрощался со своими спутниками, Сергеем и Николаем.
В эту ночь беженцы из Николаевска перевалили высокий горный хребет Эзоп и в полном изнеможении расположились у его подножия на отдых. Руководивший переходом Бородкин чувствовал себя неважно. Его то кидало в жар, то знобило, но сознание ответственности за всех этих людей — главным образом женщин и детей — давало ему силы «не распускаться», как думал о себе он сам, или «забывать себя», как мыслили о нем другие. Когда была разбита последняя палатка, Саня не нашел в себе сил подойти к костру, вокруг которого сгрудились немногочисленные в этой партии мужчины, и растянулся перед палаткой на загрубевшей к осени траве.
Ему хотелось сразу же заснуть, чтобы, набравшись во сне сил, не показаться утром растерянным и слабым. Этого он больше всего боялся в свои неполные двадцать лет и никогда не простил бы себе, если бы такое случилось на самом деле. Но сон не пришел к нему, так велика была его озабоченность и почти нечеловеческое напряжение всех духовных и физических сил. «Славный молодой человек» — как любил он называть себя в шутку — лежал, закутавшись в шинель, с закрытыми глазами, а ему казалось, что он все еще в движении, что нужно преодолеть еще какое-то препятствие, и тогда он уже сможет дышать полной грудью и отдыхать. Вдруг он осознал себя совсем в другой обстановке и не удивился ни тому, что его окружало, ни тому, что он услышал и увидел.