С чуть отсвечивающего в темноте залива налетал порывами влажный ветер, обдавал лицо мельчайшими холодными брызгами, а под нависшим обрывом было совсем по-домашнему славно и тепло. Смутно белели юные, совсем юные — это угадывалось даже по чистоте дыхания — лица. Вспыхивали яркие улыбки, блестели не омраченные житейскими невзгодами глаза. Стоило только протянуть руку, чтобы ощутить пожатие тонкой девичьей или мужественной и крепкой руки друга, но было просто лень сделать даже это незначительное движение или произнести хотя бы слово.
А может, это и было наивысшим счастьем — молчать и мечтать, мечтать и молчать в тесной дружеской среде? Может, такого и не случится больше? Кто знает, по каким дорогам поведет их дальше «великая разлучница жизнь», — как сказал однажды Саша Фадеев — милый д’Артаньян!
— Ах, Саня, кого вы мне сейчас напомнили, Саня? — Близко-близко склонилось девичье лицо, что-то и тревожное и грустное было в этом голосе, полнозвучном и трогательно нежном. Он радостно улыбнулся, узнав этот голос.
— Зачем вы сказали это, Ася? — не только подумалось, но и вымолвилось вслух. И ушла, отступила вспугнутая тишина, зазвенели высокие девичьи и срывающиеся на басок юношеские голоса, посыпались прерываемые смехом шутки. Полетела на легких крыльях негромкая, убаюкивающая песня:
Сон мешался с явью. Кто-то спрашивал нетерпеливо:
— Интересно, что сказал бы в данном случае Эзоп?
— Ах оставьте ваш «эзоповский» язык! Клянусь, великий раб разразился бы здесь еще одной чудесной басней!
— Слушайте, друзья, я горжусь, что наш Эзоп отродясь тутошний: водораздел Ниманской и Селемджинской систем…
«И все же мы одолели этот хребет. Добрались но каменьям до вершины и спустились вниз. Великан склонил голову перед упорством и мужеством женщин и детей». — Это было радостно сознавать даже и во сне.
— Ой, да тут товарищ Бородкин! — раздался над самой головой прерывистый шепот, заглушаемый отчаянным детским плачем. И тревога, всюду сопутствовавшая Сане в эти труднейшие месяцы его жизни, подняла его на ноги. Он увидел прямо перед собой молодое испуганное женское лицо. Темные вишни-глаза и виноватая улыбка смутили и растрогали его одновременно. Небо уже светлело, и было видно, что на одной руке женщина держит завернутого в стеганое одеяльце ребенка, а другой торопливо застегивает пуговки на смятой ситцевой кофтенке. Видимо, она только что кормила грудью, напевая при этом бесхитростную песенку, которую он слышал сквозь сон. Бородкин еще более смутился, отвел от нее глаза и улыбнулся ребенку, тотчас же показавшему в ответной улыбке четыре белейших зуба и малиновые, еще не заполненные десны за ними. Было просто удивительно видеть, как этот отчаянно оравший минуту назад человечек тянул к нему пухлые ручонки и смеялся. Мать, опустив ресницы, сбивчиво объясняла:
— В палатке так душно. И блохи… А тут, на ветерке-то, гляньте, он сразу посвежел!
Сколько ему могло быть, этому карапузу, — год, полтора? Теряясь, Саня спросил об этом у матери. Она вся рассиялась от гордости.
— Ему только девятый месяц пошел. Но он решительно все понимает! — воскликнула женщина с наивным тщеславием молодых матерей и тут же усомнилась в искренности Бородкина: — А он в самом деле показался вам таким большим?! Смотрите, как он к вам потянулся. Саня, хочешь на ручки к дяде? — обратилась она к сыну. — Дядя Саня хороший. Смотри, какой нака дядя!
Ребенок по-прежнему тянул к Бородкину ручки и смеялся. Что-то ребячье мелькнуло и в синих глазах юноши, мягко светившихся под густыми, темными бровями. Губы его снова раскрылись в ответной улыбке, теперь уже и матери и сыну:
— Что ж, давай познакомимся, малец! — Снова чувствуя себя здоровым и сильным, он принял на руки ребенка, бережно прикрыл его поверх одеяльца полой шинели и пошел по росистой траве, сбивая искристые брызги и оставляя за собой широкий темный след. Он шел в сторону от привала, левее и выше, туда, где сквозь лиловый туман проступали контуры величественного хребта. Гладкая каменная плита, будто нарочно кинутая у вертлявого, как серебряная змейка, ручейка, привлекла его внимание. Саня опустился на эту плиту, покачивая доверчиво прильнувшего к нему ребенка.
Эту песенку часто пели там, в городе его юности — Владивостоке. Ее очень любил д'Артаньян и они — «мушкетеры». Ее пели хором. Лия аккомпанировала на рояле. Потом она уехала в Америку, а они стали подпольщиками, партизанили, скрывались, наконец уехали на Сахалин, оставив во Владивостоке Сашу. События последних месяцев разлучили и «трех мушкетеров». Где- то позади, может еще в приамгуньской тайге, ведет такую же партию беженцев Гриша. А Петя Нерезов забежал далеко вперед и поставлен комендантом Норского Склада. Саня достал из кармана и перечел в свете разгорающегося утра полученную накануне с оказией записку:
«Работаю, как вол. С одними пароходами что стоит повозиться: „Таежник“, „Тарнах“, „Якут“, злосчастный „Якут“… 13 июля ездил в Благовещенск. На следующий день по приезде в город узнал о перевороте в Керби. Как громом поразило».
Друг мой Петро, тебя только «как громом поразило», а нам пришлось труднее: мы смывали эту накипь. Не все ли равно теперь, чем, подписывая ли смертный приговор или приводя его в исполнение?.. И ты еще не знаешь, что до нас с Гришей дошел слух о Саше. Он был ранен в бою под Спасском, во время апрельского выступления японцев. Жив, но след его снова затерялся…
Сквозь навевавший дремоту звон ручья было слышно, как где-то в редколесье, всхрапывая и позванивая железными путами, пасутся стреноженные кони. Опустив на бледные щечки длинные ресницы, спал под влажной от росы солдатской шинелью ребенок, маленький сгусток человеческого тепла и боли, доверчиво и нежно прильнувший к своему большому тезке.
Повседневное, обыденное, живое вытеснило воспоминания и оборвало песню на полуслове. С плоского камня хорошо были видны поседевшие от росы палатки еще сонного лагеря. По ночам уже подмораживает. Север дает себя знать. Трудно приходится тем, кто в дождевиках. Хорошо, что у Норского Склада их ждут присланные из Благовещенска пароходы. Там теплая одежда, там провиант и даже коровы. Детям нужно молоко. Все они бледненькие, искусанные таежным гнусом; ведь только первые заморозки и убили эту нечисть.
Истомленные трудным переходом, люди спали тяжелым и тревожным сном. Бодрствовала только охрана лагеря да обремененные большими семьями матери, уже тащившие охапки сушняка, чтобы готовить завтрак вечно голодной и крикливой детворе.
Постепенно лагерь у подножия Эзопа просыпался. Дымили костры. Плескалась вода. Звенели котелки. Надрывались в плаче ребятишки, чьи колыбели были преданы огню, отцы убиты, а матери были готовы умереть, но не приняли бы и крохи из рук поработителей-интервентов. Они знали, что в Приморье власть находится в руках земской управы, что в Чите еще властвует атаман Семенов. На красный Амур несли они по таежному бездорожью своих детей, лечили их отварами из трав и кореньев, а подчас и хоронили у каменных отрогов в безымянных могилах, к которым уже никогда не найдут дороги.
В фиолетовых облаках со светящимися каймами затрепетало красное солнце. Саня сбежал вниз, крепко прижимая к груди спящего ребенка, и, отдав его матери, направился к телегам проверить их готовность к пути, поудобнее устроить больных, приткнуть ребятишек и направить отдыхавших ночью мужчин на расчистку пути от камней и бурелома.