— Ну я пошел! — крикнул он, одевшись.
— С богом, — она вышла, чтобы запереть за сыном дверь и залюбовалась, глядя, как он, в обход первых весенних луж, пересекает большой общий двор.
Садом Охотников называлась сосновая роща, расположенная в северо-западной части города на небольшой возвышенности, за Переселенческим управлением.
Шура спешил к месту встречи заболоченными пустырями, но, сократив расстояние, мало выиграл во времени. Солнце растопило лежавший здесь еще вчера темный ноздреватый снег. Между кочками, в блестящих лужицах, дотаивали кусочки льда. Шура выбрался на ровное место. Почва расползалась под ногами, увязавшими по щиколотку в холодной и вязкой жиже. У побуревших от времени ворот сада он увидел на влажной земле отпечатки маленьких ног. Вот здесь она остановилась и вытерла ноги о сухую траву. Обратно она не выходила. Шура толкнул калитку.
Девушка сидела на перилах открытой веранды и болтала ногами. Красная косынка пламенела на солнце, волосы тоже. Шура не менее тщательно, чем это было сделано ею, стал вытирать о траву свои облепленные грязью сапоги. Рыжая наблюдала за ним насмешливыми глазами. От этого становилось не по себе, уж лучше бы она его окликнула, ругалась бы, что ли.
— А, ты уже здесь, — сказал он, как будто только что ее увидел, и остановился на ступеньке, упираясь рукой в точеный столбик балюстрады. — Ты сердишься на меня? — спросил он тихо; в темных его глазах сквозило беспокойство.
Рыжая легко соскочила на дощатый пол, отшвырнула ногой обломок какой-то глиняной игрушки и пошла к нему, приминая сухие, лежавшие здесь с осени листья.
— Мог бы и не приходить, — сказала она просто, — смотреть-то нечего. Ну были когда-то гужи, вон там остался один столб. Навес этот уцелел, вот и все богатство.
— Как хорошо здесь! — воскликнул он радостно.
— Да, хорошо. — Девушка окинула сад спокойным, оценивающим взглядом до самых дальних его кущ. — Только сосны вершинами шумят. Здесь и. воздух другой, чем в городе. Чувствуешь? — Тонкие ноздри ее небольшого точеного носа раздувались, в черных глазах вспыхивали и гасли искорки.
— Стихи здесь сами складываются…
— Стихи? Какие стихи? — тон у нее был недоверчивый. Он не решился произнести вслух зазвучавшие в сердце песенные строки.
Возвращались кладбищенской окраиной. Мимо братских могил, безымянных холмиков. Жиденький колокольный звон разнесся вокруг, в церковке кого-то отпевали.
— Ну и дорогу ты выбрала, — сказал Шура. — Ты и сюда шла кладбищем?
— Я как-то не задумывалась над этим. — И невесело улыбнулась: — Для меня кладбище — не это, а там, возле монастыря — заменяло всю природу. Сядем, — предложила она, завидев двигавшуюся им навстречу похоронную процессию, и опустилась на гладкую могильную плиту. Шура сел с нею рядом. — Вот у тебя фамилия Рудых… Тебе это не кажется странным?
— У каждого есть какая-нибудь фамилия. И моя мне кажется не хуже других. Рудых… Что же в ней странного? — переспросил он недоумевая.
— Все фамилии, говорят, произошли от прозвищ. По-украински рыжий называется рудым. Это значит, что кто-то из твоих предков был такой же рыжий, как… я. Вот у тебя темные волосы, а ты все же называешься так, как твой далекий предок.
— Пусть будет так, — поспешно согласился Шура, сделав приятное открытие, что она умеет говорить не одни грубости. — Может, по этой причине твои волосы и кажутся мне самыми красивыми на свете.
Она не оценила тонкости его комплимента, достала из кармана жакетки табак и бумагу, скрутила проворными пальцами длинную, тощую папиросу и закурила. Пальцы ее вздрагивали, как от озноба.
— Ты помнишь, как мы впервые пришли в школу? — спросила она, быстро глянув ему в лицо своими черными, с влажным блеском глазами.
— Помню. Я все помню. — Он коснулся ее руки. — Зачем ты куришь?
Девушка резким движением откинула папиросу и вскочила на ноги.
— Пойдем. Ноги мерзнут. — Она была в тех же валенках, что и вчера, пропитавшихся водой и еще более неприглядных при солнечном свете.
— Да как же ты… — начал было он.
— Дальше нам не по пути, — прервала она нетерпеливо. — Тебе туда, а мне в эту сторону. Ну чего так смотришь? Тут монашки наши бывшие живут недалеко, зайду к ним, обсушусь.
…Шура шагал по подмерзшим к вечеру лужам, мимо раскрашенных, как пасхальные яйца, домов и размышлял: «А живется-то ей несладко. Если она и не голодает, то недоедает-то уж повседневно…» Но как помочь ей? Мог ли он, не спросив у матери, вынести из дому хотя бы крупицу? Ведь она с тех самых пор, как он себя помнит, славится своею бережливостью. Можно было бы взять Августу за руку, привести в дом и сказать: «Вот, мама, моя невеста!» Но еще неизвестно, как отнеслась бы к такому заявлению мама. Да и пошла ли бы с ним девушка — тоже вопрос нерешенный. Вон ее опять потянуло к монашкам.
А Рыжая шла по параллельной улице в ту же сторону, что и Шура, и вспоминала до мельчайших подробностей тот день, когда увидела его впервые.
…Ее разбудил какой-то шорох, возня у кровати, прерывистый шепот:
— А мы уйдем потихоньку… Пускай Рыжая спит. Пускай дрыхнет. Опоздает в школу, ее и не примут, ей- богу, не примут. Зачем, скажут, нам такая? В первый день — и опоздала… тоже ученица!
— А я и не сплю! — Рыжая в гневе сбрасывает с себя одеяло и садится на кровати: — Я все слышала! Я вперед вас проснулась и в школу приду первая! Вот!..
Две взлохмаченные головенки ныряют под серые байковые одеяла, и в наступившей тишине приходит горькое сожаление о сказанном. «Как же я найду эту школу?! — размышляет она в смятении. — Нужно заключить мировую. И за что только эти девчонки возненавидели меня? Я маленькая, я сегодня в первый раз иду в школу, а они бегали уже и в ту зиму».
Девчонки снова начинают шушукаться. Вдруг одна из них радостно восклицает:
— Глянь-ка, платье-то новое! Глянь!
— И у меня платье новое и передник новый, — говорит несмело Рыжая, — вот…
— Ой, и у меня передник! Погляди, Нюрка, погляди! — восторгается Настя.
Пытаясь наладить отношения, она упрямо утверждает:
— И у меня новое… и передник… и башмаки…
Серенькое платье пахнет краской и крахмалом. Оно шуршит, как бумага, и длинное, до самых пят. Воротник передника тугим ошейником сжал горло. Долго-долго возится девочка с башмаками: они ничуть не новые, бурые, ссохшиеся за лето и сначала отказываются налезать на ноги, а потом сдавливают их, как клещи. Пока она умывалась, мрачная, невыспавшаяся монахиня, мать Серафима, охая и зевая, успела причесать одну из школьниц и вплетала в косу другой розовую атласную ленту.
«А помириться-то надо, надо…» — Эта мысль не дает ей покоя, и она начинает беспечно, нараспев, как будто бы ничего и не случилось:
— И у меня лента. Вот, видите, лента!..
Тогда черненькая, шустрая, как мышонок, Настя начинает смеяться:
— У нее лента! Ха-ха-ха! Мы взяли себе голубую и розовую, а тебе оставили зеленую!
— Все не как у людей, — заключает толстенькая, с глазами-щелками Нюрка, — тьфу!..
— Да, зеленую! — продолжает Настя, — и она короче, вот на эстолько! А пойдешь по улице, тебя корова забодает. Оно уж всегда так, если лента зеленая. Потому что корова думает, будто это трава. Она как замычит: м-му… А рога у нее длинные-предлинные, а глаза…
Рыжей становится страшно. Она бледнеет и начинает тяжело дышать.
— Ну-ну, слухай их, дурочек, — успокаивает мать Серафима. — Они тебе наскажут. Полно вам, бесстыдницы, маленькую забижать, — прикрикивает она на девчонок. — А еще ученицы!
— Ты, девонька, им не верь, — продолжает наставлять, расчесывая ее редко видевшие гребешок вихры, мать Серафима. — Корова зеленый цвет любит. Она красный не обожает, а зеленый ей по карахтеру, рыженькая! Да… Ну, с богом: науку тебе обрести, горшка с кашей в платке не нести! — и она растроганно крестит склоненную головку с зеленой ленточкой в огненной косичке.
Гулко ударил большой колокол. Привратница распахнула маленькую боковую калитку. Девочки шагнули на тротуар. Путаясь в длинном платье и едва поспевая за двумя подругами, Рыжая вдруг вспомнила, что только второй раз за всю свою жизнь она вышла с монастырского двора.