Но Лещинский бодрствовал, настроение было ужасным. Он словно увидел себя со стороны, критически оценил случившееся, похожее на дурной сон. Высокообразованный специалист, занимающий достойное положение в обществе, уважаемый и любимый друзьями, довольный жизнью, скрупулезно выполняющий служебные обязанности, благодарный приютившей его стране, разом лишился всего. Даже если каким-то чудом удастся выпутаться из скверной истории, ему незамедлительно предъявят счет, который, возможно, придется оплачивать жизнью. Полковник Кудзуки объяснений не примет, никто за него не заступится, друзья ссориться с властями не захотят. А если вдобавок его заподозрят в симпатиях к СССР, возникших, допустим, на почве застарелой ностальгии…
Что же делать? Как себя реабилитировать? Ведь он не перевертыш, в марксистскую веру его не обратят даже под страхом смерти. В отличие от подавляющего большинства эмигрантов, он не тоскует по шелестящим колосьям российских полей, тихой деревушке, где светлой дымкой проплыло детство. Жизнь в Китае его вполне устраивает; в эмигрантских кругах частенько поговаривали о возвращении в родные палестины. Кое-кто уехал, не выдержав разлуки с родиной, его же это не волновало — на возвращенцев он смотрел с сожалением: глупцы. Локти кусать будете. На студенческих пирушках товарищи пространно толковали о России, в голосах некоторых отчетливо сквозила тоска по утраченному. Эмигранты предавались тягучим воспоминаниям, ругали китайцев, потихоньку поругивали хитроумных, надменных японцев. Лещинский о своих настроениях предпочитал не высказываться, особенно с тех пор, как поступил на службу в ведомство полковника Кудзуки.
Но что же все-таки делать? Бежать? Остановить первого встречного полисмена? Способствовать поимке пограничников и этим, хоть в малой степени, оправдаться перед японскими властями и белым движением? Ускользнуть от «товарищей» чертовски трудно; предположим, он все-таки сумеет бежать и приведет полицию — что это даст? Доверия Кудзуки не восстановишь, на карьере можно ставить крест. Впрочем, бог с ней, служба у полковника — печальная необходимость, время военное, выбирать не приходится. Когда война кончится, надо устроиться в солидную фирму, получать хорошее жалованье, жениться… Вздор, у Кудзуки хорошая память и длинные руки. А если бежать? Добраться до полицейского участка, рассказать все как на духу, покаяться. Повинную голову меч не сечет…
Измученный сомнениями, Лещинский так ничего и не придумал. «Отдамся на волю волн, будь что будет. Бывших соотечественников вывести из города все же придется, никуда от них не денешься. Связал нас черт одной веревочкой, остается тянуть лямку до конца, иначе прикончат».
Подморозило. Небо очистилось от туч, замерцали крупные зеленоватые звезды. Данченко поднялся по трапу, выглянул из люка — набережная тонула во мраке, редкая цепочка фонарей убегала вдаль.
— Электричество здесь экономят, — одобрил Данченко. — Это нам на руку.
— Вы правы, — согласился Лещинский. — Будем собираться, господа?
— Опять ты за свое, — заворчал Петухов. — Горбатого могила исправит. Какие мы господа?
— Простите… Итак, вы согласны довериться мне?
Пограничники переглянулись — выбирать не приходится. Данченко достал пистолет Лещинского, осмотрел, поморщился.
— Плохо доглядаете за личным оружием, господин офицер. Будь вы моим подчиненным…
— Какой я офицер!
Старшина сунул пистолет за пояс.
— Мы готовы!
— Тогда — с богом! Я взберусь по трапу, посмотрю…
— Отставить! Первым пойдет Петухов.
— Как говаривали государи российские — быть по сему. Будьте внимательны, сердитый юноша.
— Не учи ученого…
— Разговорчики, Петухов! Вперед и гляди в оба, а зри в три. Марш!
Ступали как по раскаленному железу, готовые ежесекундно нырнуть в ближайший подъезд, юркнуть в подворотню, растаять в ночи, но редкие встречные проходили мимо не оглядываясь. Говорухин шепнул Данченко:
— Может, повезет, доберемся до нужного места. Жителям, похоже, не до нас, а полиция не узрит — ночью все кошки серы.
— Как бы луна не вышла, небо очистилось.
— Раньше полуночи не взойдет, — убежденно сказал Говорухин.