Бабы разошлись тогда с собрания, а Ольге пришлось остаться, так Сидорова приказала. И ещё Свиридов остался.
– Ну давай печать, Андрей Михайлович, – приказала Сидорова.
Достал из кисета Свиридов выточенную из дерева фигурку с наклеенным резиновым кружочком и вдруг заплакал, искренне разрыдался, как ребёнок.
– За что, Евдокия Павловна, за что? – произносил Свиридов, частил, стонал жалобно, будто бродячий щенок, – я ж старался, всю жизнь на алтарь родины положил…
– Не надо высоких слов, Андрей Михайлович, – Евдокия Павловна говорила холодно, – вы бы лучше о делах думали. Скоро шестьдесят, а за душой что? Четвертиночки да стаканчики…
– Наговоры это всё, наговоры… Как говорят, только слава на волка, а кобели дерут – только шерсть трещит…
– Стыдно, дядя Андрей, – вмешалась в разговор Ольга. – Врать стыдно.
– А тебя не спрашивают, – замахал руками Свиридов, – много ты знаешь…
– Да уж знаю, как вы с бухгалтером кубрите. Люди на фронте гибнут, а вы – вино…
Словно кипятком ошпарили Свиридова, зафыркал, засипел, как чайник, хотел что-то сказать ещё, но махнул рукой и выскочил за порог.
Отсмеявшись, Сидорова пристально посмотрела на Ольгу, удивлённо сказала:
– А вы молодец, Ольга Васильевна! Как бритвой его обрили, бородку пригладили. Вы всегда такая?
– Какая? – теперь удивилась Ольга.
– А вот такая, прямая и смелая?
– Не знаю.
– Тогда хорошо, – непонятно сказала Сидорова и встрепенулась. – Вам домой идти надо…
– Сейчас пойду… И вас приглашаю. Ведь вам тоже отдыхать где-то надо… Ночь на дворе.
– Ну, обо мне беспокоиться не следует. Вот здесь у бабы Дуни и пересплю. А завтра рано утром уеду, если новый председатель лошадь даст… А не даст – пешком уйду, привычное дело.
Она с лукавством посмотрела на Ольгу, опять легко рассмеялась, и стало как-то спокойно на душе. И даже сейчас, спустя три с лишним года, потеплело в груди, будто от горячего чая с мёдом. Оказывается, память, как острый крючок, насаживает на себя минувшие дела и разговоры, ничем их не содрать потом – они живут в сознании сами по себе, возвращаются иногда, нежданные, основой для новых дел.
В тот вечер Ольга уговорила Евдокию Павловну пойти с нею, и они выбрались на улицу. Немного ослабел мороз, небо затянуло, ни луны, ни звёзд, только шуршала жёсткая позёмка. Ольге показалось, что она даже промёрзла меньше, чем днём, хоть пришлось всё-таки идти к колодцу за водой, а потом к соседке за Витькой. Тот шёл, заплетая ногами, уже наполовину сонный, и Евдокия Павловна подхватила его на руки. Витька разомлел окончательно и пока донесли его до дома, уснул крепко.
Они поужинали картошкой с капустой и взобрались на тёплую печь – две женщины, одна молодая, другая – уже в возрасте, но как оказалось, одинаково несчастные, которых такими сделала война. У Евдокии Павловны на фронте погиб сын, восемнадцатилетний парнишка, и, может быть, от горького этого известия возникли в уголках рта скорбные морщины, в тонких трещинках, как в овале, глаза, и на лбу несколько озабоченных линий, неизгладимых, на всю оставшуюся жизнь. С мужем у Сидоровой тоже не всё благополучно – на фронте простудился, теперь мается по госпиталям, потому что нет коварнее болезни, чем туберкулёз.
Разговаривали они в темноте, погасив лампу, Ольга не видела лица Евдокии Павловны, но, наверное, было оно серое, как осенний день, когда зарядит дождик, сыплет, как снежную пыль, нудную влагу с небес, и на душе становится противно и холодно, будто через поры вымыло кровь, остановилось сердце.
Говорила она вроде спокойно, но Ольга по себе знала, как угнетает горе, парализует мозг и тело до пугливого озноба, как от испуга, от пронзительного крика над ухом в густой темноте.
Так и не уснули они в ту ночь до рассвета, говорили и говорили, будто у обеих возникло желание выплеснуть горе, пройти внутреннее очищение. Скорее всего, так оно и было, потому что не может человек всё время носить в себе печаль, нет груза тяжелее, чем зарубки в собственной памяти. Наступает такой момент, когда надо выплеснуть из себя всё хоть на время, на короткий миг разделить несчастье с другим. Тогда становится легче, будто выкинул из дома вещь, которая мешает, на острые углы которой всё время натыкаешься.