Бочаров не помнил, чтобы кого-то называл Мирецкий без яду.
Утро было студеное, но не яркое, как бывает на вольной природе. Солнце запуталось в дымной туче, крутилось медяком. Шли мимо бараков, похожих на перевернутые кверху брюхом баржи, перекошенных, подпертых костылями. Женщины равнодушно вывешивали под хлопья сажи серое бельишко.
— Два года назад здесь был бунт, — сказал Мирецкий без выражения. — Всех перепороли.
Костя оглядывался на бараки. Щелями застывших окошек уставились они на завод. А завод хрипел, шипел, лязгал впереди, огненные хвосты проносились в распяленной дыре цеха. Самоварным жаром дышала она, перед нею опаленной кожей рыжела земля.
Неожиданно из пекла вырвался лохматый мужик в распоясанной рубахе, остановился, запрокинул синее лицо удавленника, задышал ребрами. По кирпичной груди под крестиком блестела влага, мокрая рубаха парила, застывала коробом. Он схватил ведро, стоявшее у входа на скамейке, кулаком пробил лед, впился в край зубами. Из цеха кричали ему, он медленно опустил ведро, пошатываясь, влез в чадный туман.
— Литейная, — объяснил Мирецкий. — Наш реформатор замыслил ее по-новому, но в сущности будет то же.
А как стройно описывали ученые мужи «технологический процесс». Как, почему люди выдерживают такой ад, ужасающий даже на расстоянии?.. Бочаров вообразил себя в потной рубахе на ледяном ветру, мурашки защекотали спину.
Свернули на укатанную дорогу, поднялись в гору. Невдалеке — избы, как в Мотовилихе, с банями, пуньками и огородами, а впереди невысокое каменное строение за чугунным, копьями, забором. Над воротами выпуклый чугунный же герб князей Бутеро-Родали. Костя не успел его разглядеть: подошел дюжий стражник в шинели, в шапке с наушниками, вытянул ружье.
Зато полковник Хирьяков встретил гостей с подчеркнутой приязнью. Был он и крепко скроен и ладно сшит, партикулярный сюртук с бархатным воротником сидел будто влитый. Но полуприкрытые мешковатыми веками глаза, каменный подбородок выказывали натуру властную и жестокую.
— Наслышан, весьма наслышан! Николай Васильевич, подобно Петру Великому, рубит из нашего медвежьего угла окно в Европу. Частные заводишки — тлен, хлам! Здесь не развернешься. Завидую! Коньячку, господа?
Сытый молодой чиновник поставил бутылку с наперстками. Разговор далеко по кругам ходил мимо дела, ради которого сюда приехали, и Костя уже решил, что Мирецкий так о нем и не напомнит. Но полковник, наполняя наперстки, мимоходом спросил, чем обязан такому визиту, и поручик, не моргнув, пояснил:
— Знакомлю Константина Петровича с нашими поставщиками по губернии. Мне же капитан Воронцов определил внешнеторговые поставки. В Лысьве, так сказать, наше крещение.
Хирьяков поздравил Бочарова, опять наполнил наперстки.
— Да, чуть было не запамятовал, — воскликнул Мирецкий, — Константин Петрович, мы заказали любезнейшему нашему хозяину кой-какие изделия…
Он поискал в карманах, достал смятую бумажку, перечислил названия. Костя следил за лицом полковника — оно ничего не отразило.
— Бунт мастеровых, — равнодушно признался Хирьяков, — подорвал наши возможности. До будущей осени мы ничего вам, милейший Константин Петрович, обещать не сможем.
«А капитан поклялся осенью испытать пробное орудие», — подумал Костя.
Мирецкий же согласно кивнул, словно любые сроки вполне его устраивали. Полковник проводил их до ворот.
— Теперь смотрите, — оказал Косте Мирецкий и направился к заводу. — В этом лучшем из миров же продается и покупается. То, чем мы сейчас заняты, ломаного гроша не стоит, и я просто показываю вам зверинец. Мне же приходится плавать с такими акулами, в зубы которых страшатся попасть даже генеральные канцлеры и эрцгерцоги. Там идет крупная игра, ставка — собственная голова и десятки других в придачу.
Литейный цех содрогался стенками, и щеки человека, сидевшего за железною перегородкою в конторе, чуть колебались. Он почесал кончиком ручки желтую крышу волос, полистал толстую книгу, деловито принял от Мирецкого деньги и сказал бабьим голосом, что через неделю непременно и в аккурате все господин Воронцов получат.
Вечером поручик пригласил Костю прогуляться. Бочаров отказался: хотелось в постель.
— Добро же, — шутливо пригрозил Мирецкий, — если гора не идет к Магомету…
Костя взобрался на кровать. В окошке совсем стемнело, будто дымная туча припала к самому стеклу. Он задернул полог, сунул руки за голову. Все реже и реже вспоминал Костя выдуманного им самим бога, и на этот раз только ворочался в постели, стараясь уместиться поудобнее чуть ли не сидя: слишком рыхлой она была. На виске больно колотилась жилка, перед глазами кружился перекошенный зев литейной.
Коридор загремел разгульными голосами, дверь отлетела к стене, хлопнула, и в нумер с топотом вторглись люди.
— Спит сном праведника, — сказал Мирецкий, — зажигайте все свечи!
За пологом стало желто. Костя вскочил, выпутался из тяжелых складок.
— Прошу любить да жаловать, — раскланялся поручик.
Лицо его словно одеревенело, зрачки — с горошину, но на ногах держался крепко.
— Салфет! — прокричал, покачиваясь на каблуках, румяный человечек в растрепанной бороде.
Еще лицо — козлиное, волосы — двумя рогами с боков над лысиной. И две дамы.
Костя опомнился, схватил со стула одежду, нырнул за полог. Выходить было страшно. А снаружи уже бренчала посуда, хлопали пробки, звоночками сыпался женский смех…
Одна, колебля станом, играя тонкого выреза ноздрями, шла к Бочарову с бокалом вина. Глаза влажно мерцали из-под прикрытых ресниц, под ними — тени.
Дальше — провалы и взлеты, запахи женского пота и духов, звенящее кружение стен.
— Какая прелесть: он зовет меня Наденькой!
Влажные губы на его губах, козлиная бородка перед носом.
— Идите прочь!
Из-под бородки мерзкий голос:
— Провинция в провинции! Ску-ука! Пир во время чумы, господа.
Костя ладонью давит, отталкивает козлиную бородку, локтем бьет поручика в живот. Темный длинный коридор несется навстречу, мелькает лестница, обжигает холод. Звезды бросаются в лицо, колют, впиваются. Возникают и пропадают голоса, и — провал, в который, покачиваясь, падает осенний листок…
Дышать тяжело, пахнет землей. Костя, открывает глаза. Над ним доски, под ним какое-то тряпье. Там, где ноги, красноватый свет то разгорается, то притухает. В гробу, что ли? Головой не двинуть, молотком колотит боль. Внутри мелко-мелко дрожит, словно оторвалось что-то и еле держится на ниточках. Костя зажмуривается. Голоса, которые только что воспринимались отдаленным жужжанием, стали отчетливее.
— Верили, — хрипло, с натугой, будто выжимая из себя, сказал один, — Кокшарову к царю письмо давали. Губернатору поверили, Хирьякову поверили. А что вышло?
— То и вышло: до сих пор сидеть не могу, — подхватил другой мягким слабым тенорком.
— Башкой надо было думать. Мартемьян-то говорил, звать соседние заводы. Ку-уда? Потянули кто в лес, кто по дрова.
— Жалко Мартемьяна, Ивана Шатова, Сушина… За всех сгибли.
— За всех. Пальцы в растолырку — не кулак.
Голоса замолкли, кто-то тихонько, будто во сне, постанывал.
— Никак пробудился, — сказал тенорок. — Эй, господинчик, слазь!
Ногами вперед, еле дыша от боли, Костя сполз на дощатый пол. Барак. Нары, занесенные холстинами, несколько печек, жарко натопленных, деревянные длинные столы и лавки. Из-за одной занавески торчат босые ступни, расплывчатые в мутном полусвете, и кто-то стонет. А перед Костею — двое мастеровых: коряжистый, лохматый, в длинной до колен рубахе, и безбородый, желтый, как кость, будто высушенный печным жаром, в треухе и котах на босу ногу. У лохматого правая рука в лубке, из тряпицы мертво торчит большой палец. Безбородый опирается обеими руками на батожок, и медным шлаком странно поблескивают его глаза. Барак, наверное, из тех, что видел Костя снаружи. В памяти пустота, и нет ни страха, ни удивления.