Выбрать главу

Он не высказал до конца свою боль, видимо, очень спешил. Подпрыгнул и, неровно перебирая крыльями морозный воздух, поднялся, чтобы запеть.

Клочковатые тучи испуганно растянулись и куда-то исчезли. Заливисто, по-весеннему пел жаворонок. И казалось, вновь просыпается природа, начинается весна.

Но песня оборвалась на самой высокой ноте. И упала на мерзлую траву. Я подошел, поднял певца и почувствовал, как больно ударило в ладонь маленькое сердце.

Тишина звенела над застывшим полем. А я думал: сколько надо сил, чтоб в одиночестве долгими холодными ночами хранить свою песню и ждать человека, чтоб подарить ее.

Придет новая весна. Жаворонки прилетят в апреле. Но ко мне возвратится эта осенняя песня…

Заветные поляны

Повесть

Перед сенокосом

За березовой рощей возле Черного омута на заветной поляне зацветали травы. Ефимыч, тяжелый и сумрачный с виду старик, пришел проведать покос и заодно стожар подправить — укрепить…

Каждое лето ходил он на эту поляну, и ни сын Алексей, ни невестка Вера, ни другие родственники, соседи — никто не волен был ему мешать. Ефимыч косил один, без помощников, а вот стог метать сын помогал. В погожий денек неторопливо, любовно укладывали они вдвоем хорошо просушенное сено. И старик рассуждал о том, что зимой, когда он приедет на медлительном длинногривом Рыжке и раскроет стог, над снегами поплывет аромат далекого лета…

Нынче Ефимыч почувствовал: не сможет больше косить, а траву проведать все-таки пришел. И дума была особенная: как это поляна в сенокосные дни — без него. Растрогал старого вчерашний разговор с внучкой Светланой. Не успела приехать она из Костромы, мать, отца поцеловала и — к деду с расспросами:

— Мама говорила, что у тебя, дедушка, заветная поляна есть. Вместе с бабушкой всегда сенокосничали на той поляне. Пойдем и нынче, дедушка, косить, — попросила она. «Молодые к одиночному труду непривычные, — думал Ефимыч, артелями любят работать. Соседского Ванюшку, что ли, позвать. Он парень ходовой, смышленый и на покосе — наравне с отцом». О своем намерений сказал внучке, предварительно пояснив, что ему, пожалуй, самому-то больше не кашивать, откосил-отмахал свое, разве что на других полюбоваться — радость.

Но она заалела, отвернулась и тихо сказала:

— Давай лучше, дедушка, одни.

— Ладно. Одни так одни… Сколь сможем.

Не спеша отбивал Ефимыч легкую, «боркую» косенку — жена ею когда-то работала. Будто для Дуни, женушки своей, косу налаживал.

Внучка сидела рядом на крылечке и все расспрашивала… Поначалу пустяковины вызнавала, а тут — прямо в упор спросила:

— Дедушка, а на бабушке ты по любви женился?

— Ты как думаешь, — то ли спросил, то ли утвердительно ответил Ефимыч и сам не узнал своего голоса. Поднялся, нахмурил белые брови. Надо бы еще поговорить с долгожданной внучкой про жизнь городскую, да про учебу порасспрашивать, а голос-то совсем пересох. На том и кончился разговор.

…Обошел поляну Ефимыч, сел на мшистый бугорок под старыми березами, раскурил трубочку, задумался.

…Где-то песня вдруг родилась. Доверчивая, тихая песня. Такая ни от кого не таится. И никто не пройдет мимо, не прислушавшись к этой песне. И никто не осмелится спугнуть ее своим голосом или шорохом неосторожным. Уже слыхал однажды Ефимыч такую…

Там, за рекой, за Черным омутом, на вырубках, где были буйные заросли кипрея и малинника, возникла эта песня. Он, тогда молодой, бедовый, не знавший усталости, бросился в реку, плыл как рыба, без плеска разрезая упругую синюю воду. Пересек омут, выбрался на высокий сыпучий берег, оглянулся, чтобы убедиться, не видит ли его, убегающего, строгий отец, и, раздвигая черемуховые заросли, бесшумно пробирался туда… Песня затихла, почти совсем исчезла, лишь с порывами ветра доносился ласковый, нежно зовущий голос. И трепетало у него сердце… Это пела, звала его Дуня. Отчаянная, остроглазая Дуня с Орлова хутора — дочка бедняка — безлошадника Ивана Орла, который отказался работать на барина, сбежал куда-то, долго блуждал, а потом в одиночку схлопотал себе избенку на отшибе…

Богатый Иванов отец мог слышать эту песню. Но не знал, кто поет, иначе бросился бы вдогонку, стал орать: «Вернись, говорю! Убью ирода!» Он ненавидел орловских, голытьбой безрассудной называл, хотел породниться с бугорскими (у тех было двадцать свиней, да пятнадцать коров, да десяток лошадей).

А песня пришла. И звучала для Ивана всю жизнь. Ничто не могло разлучить. Только смерть Дуняши разлучила.