Выбрать главу

Если бы не было привычного для нас изречения «У каждого писателя должна быть своя малая родина», то следовало бы сказать: у каждого писателя должна быть своя Бухара. Именно Бухара с ее пестротой, живостью и, по словам Пулатова, «с ее утонченной, лирико-аллегорической культурной традицией» и есть для него та малая родина, куда он беспрестанно возвращается и в поисках сюжетных ситуаций, и для пополнения жизненных реалий, и, главное, для воссоздания художественно-духовной атмосферы своих повестей.

И, наверное, с этой утонченной, лирико-аллегорической традиции в его прозе и следует начать. При всем своем тематическом различии повести Пулатова равно отмечены явным смещением в аллегоричность, условность. Но условность, которая не нарушает жизненные пропорции, не заменяет реальные фигуры эманацией, а как бы опрощает жизненный материал, чтобы подчеркнуть философскую мысль автора.

В ответ на сомнения, могут ли быть на росписи стен ярко-красные деревья, один из героев «Сторожевых башен» говорит: ««Мастера тем были и велики, что не торопились передать свое первое впечатление от окружающего… Действительно, все должно быть наоборот, красной — река пустыни, а зелеными деревья. Но если поломать обыденное и не бояться показаться странным, то все выйдет гораздо сложнее, как у мастеров». Примерно тот же ход мысли обнаруживается и в словах героя рассказа «Детские игры»: «Что поделаешь? Такая уж натура у детей — все перевернуть, разрушить, чтобы добраться до сути вещей. Разрушив построенную кем-то игру, они хотят осмыслить вещь — а в этой вещи для них заключена загадка всего мира! — чтобы потом построить нечто свое, непохожее, неповторимое, свою игру, свой мир»

Вот и Пулатов не торопится передать свое первое впечатление, свое первое ощущение. «Поломав», «разрушив» обыденное, он строит свой мир, не боясь показаться странным и обходясь как бы меньшим количеством деталей, чтобы яснее представить суть вещи.

В «Сторожевых башнях» перед нами опустевший, старинной постройки замок, из которого недавно вывезли колонию заключенных, и бригада грузчиков, которая прежде была командой охраны и за тридцать лет охранной службы привыкла к укладу жизни, ставшему для них уже чем-то более высоким — не укладом, а обрядом. Узнав, что с нового места, куда перевели колонию, бежали трое заключенных, грузчики отправились в погоню и, поймав, привезли их в замок. Жизнь вошла в свою колею: у них снова есть заключенные, и они могут с наслаждением исполнять обряд содержания узников, пока не прибудет конвой.

При видимой реалистичности основы все здесь нарочито опрощено: пустота замка, который может снизу, из села за рекой, казаться необитаемым; одноликость команды, в которой все похожи внешне друг на друга, и лишь двое из них имеют в повести имена; ничего не известно об их семьях, и оттого преследователи, сорвавшиеся ночью в погоню и тайком вернувшиеся с пленниками в замок, считаются пропавшими без вести. Короче говоря, нам предлагают условно-притчевую ситуацию: стражники и узники, сильные и слабые, свобода и плен.

Внутреннее движение — «мораль» — повести в том, как человек-страж, человек-башня, человек-власть начинает видеть человека в узнике, начинает ощущать живую силу, чувствовать чужую боль. Все происшедшее с начальником стражи Вали-бабой означает, в конечном счете, пробуждение неразвитого сознания, преодоление одиночества, отчуждения, понимание того, что «мы, люди, очень скоро растеряем все ценное, если будем друг к другу равнодушны».

Есть в повести знаменательный эпизод: замок посетили строители и, приняв находящихся здесь бывших охранников за экскурсоводов, пошли за ними по коридорам замка, переговариваясь.

«Голоса эти, не находя себе выхода, ударялись о серые камни коридора и, замурованные в четырех его стенах, геряли человеческий смысл, становясь похожими на бормотание и стон.

Калихан долго морщился, вздыхая, и, наконец, сказал идущим сзади:

— Прошу, граждане, не разговаривать!

Строители умолкли…»

Все здесь реалистически правдиво, вплоть до того, что раздосадованный нарушением привычного покоя Калихан сказал «граждане», а не, к примеру, «товарищи». Но вместе с тем все взывает к подтексту: эти стены хранят разделение на стражей и узников, и оттого голос трансформируется в бормотание и стон — человеческому общению нужны простор, свобода, доверие… И это не амнистирование преступников, не осуждение любой стражи, а раздумье над условиями человеческого общения.

О пробуждении духовного начала в человеке повествует и «Второе путешествие Каипа». И здесь, при всей реалистичности деталей плавания Каипа, также главенствует «вечная проблема», еще одна «загадка всего мира«: человек и смерть. Каип, от плывший когда-то в первое путешествие от Айши, теперь, став старым и почувствовав приближение смерти, понимает и свою вину перед нею, и ее боль. Первое его путешествие было от гнез да и от себя, второе — к гнезду для обретения себя. Да и нарочито расшифровывается к концу повести смысл имени героя: Каип — Гаиб — Гариб — странник. Человек вообще странник. И второе путешествие Каипа в известной мере путешествие в глубь себя, когда ищут «не утешения, а истины».

В странствиях Каипа есть что-то необычайно близкое той совокупности этико-эстетических принципов, которые утверждал в русской литературе Платонов (и чье влияние сказалось в прозе Пулатова в конце шестидесятых годов, особенно в повести «Прочие населенные пункты», которую можно вообразить как своеобразное продолжение ’’Джан” — судьбу пустынных жителей, выведенных к свету).

Каип близок платоновскому Фоме Пухову. у и самим мотивом странничества, и уровнем своих воззрений на мир. Сходна и некоторая растерянность Каипа и платоновских простых людей перед стихией жизни: в обоих случаях поэтизируются люди, не покоряющие, а избывающие жизнь. Мир простых людей, их этика, их поэзия, их уровень познания мира и практическое отношение к нему и служит предметом пристального внимания обоих писателей. Да и представление Пулатова о чужих, враждебных человеку силах и о внутреннем единении простых людей очень близки платоновским. Близка платоновской и философская «нагруженность» бытового факта, переводящая простое отправление жизненной функции в осмысленную частицу бытия: перед отплытием в иной мир Каип «ел и пил умеренно, чтобы тело не тратило свои соки на мелочи»

С полным основанием писала Г. Трефилова: «Наложение поэтики иносказания на поэтику социально-бытового реализма превращает повести Т. Пулатова в одну из разновидностей философски-дидактической прозы, тяготеющей к жанру параболы».

Благодаря своеобразному совмещению реальности и символики в повести действительно возникает не поучение, как то свойственно притче, а раздумье… Причем это не натурфилософия, не проблема «природы как внешней силы и природного начала в человеке», которую усматривали в повести некоторые критики, а «обыкновенная» философия. В судьбе Каипа речь идет не столько о взаимоотношениях человека с природой или о его природной сущности, сколько об общественной людской сущности.

Отец Каипа, когда «природа позвала его к себе», захотел хоть как-то искупить свою вину перед ней — выпустил зайца, попавшего в силки (этот-то эпизод и побуждал критиков к экскурсам в натурфилософию). А Каип, захотевший общения, не может теперь подвести другого человека, доверившегося ему: «Нет, старик не имеет права доставлять хлопоты живущим». Тоже искупление, но уже не перед природой — перед людьми.

И не случайно тоненькой, но крепкой ниточкой вплетена в странствия Каипа история врача-литовки, приехавшей на это море и не понимающей языка, на котором с ней говорят: вне ее лежащая отчужденность, мучающая ее, контрастно высвечивает добровольную отчужденность Каипа и горечь от того, что в такую минуту он не смог помочь человеку, просившему о чем-то, видимо, важном.

Дальнейшее художественное движение обрели мысли Пулатова о единении и отчужденности во «Владениях». Сохраняя и даже наращивая «количественное» богатство реалистических деталей, повесть «Владения» еще заметнее выводит их из привычного ряда человеческих переживаний, остраняет их.