Все перевернулось вверх ногами, все запуталось. Да ты еще со своей вечно мрачной физиономией. Мы почему-то говорим шепотом:
— Что, он ушел насовсем, да?
— Слушаешь всякие сплетни, да? Но мы возьмем другого, получше, генерала. Мама пошла в госпиталь.
— А правда? Правда, что они любили друг друга?
— Как ты сказал? Повтори!
— Что здесь плохого, дуралей? Честное слово, я ведь не говорю гадости, как Медина. Любила — это значит, я читал, это так хорошо, что люди убиваются.
— Убиваются? Зачем убиваются?
— Да нет же! Понимаешь, черт возьми, ну, это так хорошо, так хорошо и приятно, что, если у людей отнимают их любовь, они могут убить. Что ты так уставился на меня? Ты еще маленький чересчур и глупый, и я не могу объяснить, что такое любовь.
— Это как в сказке о Фархаде и Ширин, да? Как о Золушке и добром Принце? Как Буратино и Мальвина, да?
— Да, да! Как Фархад и Ширин. Теперь ты понял?
Да, Марат, конечно же, я начинаю кое-что понимать.
Любовь… Просто ты первый произнес это слово, и я начал понимать. Все говорили гадости, и ругались, и злились, но никто не сказал: любовь. Никто не сказал, что это любовь, и я не понимал. Если бы мне немного раньше сказали об этом, если бы мне объяснили, что это то же самое, что Фархад и Ширин, Буратино и Мальвина, что это то, из-за чего люди радуются, страдают, и плачут, и становятся совсем другими, и могут делать только добро, как Фархад, и искать золотой ключик счастья, как Буратино, и драться, и побеждать страшного Карабаса-Барабаса.
И вдруг я вздрогнул, испугался. А как же папа? Как же мой папа? Ведь он тоже любит тебя, мама, он ведь тоже, как Буратино, как Фархад, как добрый Принц! Как же он? Ты любишь и папу, и дядю Эркина, тебя любят и папа, и дядя Эркин. Опять все непонятно…
— Марат, скажи, ты говоришь, если отнимают любовь, люди убивают?
— Да… Как орел, у которого отнимают детеныша.
— Тогда как же отец? Неужели и он станет убивать? А можно так, Марат, как я? Люблю сразу и маму, и папу, а они вдвоем — меня?
— Взрослые, наверное, не могут, Магди.
— Могут! Могут! Врешь! Ты сам ничего не знаешь! Они смогут. Папа и мама смогут.
Я прошу тебя, отец, умоляю тебя, сделай так, чтобы мама любила и тебя, и дядю Эркина, если она не может без него. Пусть все останется по-старому. И никто не убивает никого, отец. Сделай так. Ты ведь добрый. Разве тебе жалко, чтобы мама любила и его? Зато я буду любить только тебя одного. Я ни чуточки не люблю его, и, даже сколько бы ни пытали меня, я все равно буду кричать: «Не люблю его, труса, ненавижу!»
Кто знает, может быть, маме очень нужно любить его. Может быть, ей недостаточно любить тебя и меня. Такая у нас мама, ничего не поделаешь. Ты ведь сам говорил, помнишь, нашей маме нужно любить всех людей, весь мир…
Я вышел на улицу, посмотрел: а вдруг покажется дядя Эркин, вдруг он возвращается.
Пусть возвращается, если это так нужно маме. Но все равно я не буду любить его. Я буду спать с тобой, папа, и мы шепотом будем выдумывать всякие истории — пусть дядя не слышит, я с ним не играю…
Мы не спали. Я лежал в кровати, а мама сидела за столом. Оба чего-то ждали. Было тихо-тихо… И только часы никого не ждали, а продолжали, как всегда, бить— девять, десять, одиннадцать…
Мама прислушивалась. И я тоже прислушивался. Чего она ждет? И чего жду я?
Близко к полуночи мама еще больше забеспокоилась, чаще начала выходить во двор и возвращалась оттуда еще более подавленной и растерянной.
И вдруг я услышал ее страшный крик во дворе, выбежал из комнаты на мороз в одной рубашке.
— Лампу! — послышался мамин голос. — Скорее…
И я понял. Стоял как очумелый и смотрел, и ничего не видел. Только две темные фигуры у ворот.
Я посветил лампой и увидел его. Вернулся-таки! Дядя Эркин лежал возле порога, и мама тормошила его, звала, рыдала и смеялась. А я стоял, покачиваясь, не зная, что и подумать: хорошо это или плохо, что он вернулся. И никак не мог разобрать из-за проклятой лампы, жив он или нет.
И не помню уже, как мама сумела одна, без посторонней помощи поднять его, поставить на ноги и довести до комнаты. И когда она уложила дядю, и когда он открыл глаза, мама начала растирать ему руки, лицо и целовать их, целовать!
Я ушел к себе в комнату, лег и дал себе слово сразу же заснуть, чтобы не видеть ничего этого, ни дядю Эркина, ни маму.
Все это выдумки, говорил я сам себе, все это я придумал только что. Ничего этого не было, дядя не возвращался, и мама не целовала его, все это мне почудилось, потому что я простудился и сильно заболел.
Зачем вы вернулись, дядя Эркин? Зачем? Все было хорошо, и я уже начал привыкать к тому, что вас больше нет, и приготовился ждать папу, чтобы он приехал наконец и все пошло по-старому.
Пусть мама целует вас, пусть! Пусть она любит вас, пусть! Делайте, что хотите, и живите, как хотите — вы, взрослые. А я притворюсь, что ничего не случилось, что вы ушли навсегда и не возвращались. И буду жить один и ждать папу. Буду ждать его долго-долго. И он приедет и все объяснит мне. Хватит, я не могу больше. Ведь мне всего семь лет и четыре месяца…
10
— Папа!
Он стоял возле моей кровати, улыбался странной из-за рассеченной губы улыбкой, постаревший, с усталыми глазами. Чуть поодаль стояла мама и тоже смотрела на меня.
— Папа, папа!
Я знал, что проснулся, что открыл глаза, но не верил — все это могло случиться только во сне.
— Магди! — голос папы пришел откуда-то сквозь туман в голове, голос не чистый, как раньше, а со свистом из-за рассеченной губы. — Вставай, Магди, я приехал…
— Приехал? — Я все думал, что это сон.
— Здравствуй, мальчик… Ну, вставай же!
— Сейчас, сейчас… Только ты не уходи. Ты так редко мне снишься.
— Он все еще спит, — услышал я голос мамы. — Ну, пусть спит… Заснул только к утру.
— Да, мама, я еще чуточку посплю. Вы с папой очень редко мне снитесь. Теперь все будет хорошо. Папа вернулся… Что с твоей губой, папа? Тебя ранили?
— Ничего, все в порядке. Ну, открой глаза, посмотри, — папа поднял меня с постели и посадил на кровать.
Папа! Стоял живой, настоящий мой папа! Нет, я не сплю, я держу его руки, вот они, смотрю ему в лицо, и губа какая-то странная… Только губа не его…
— Папа! Приехал!
Приехал мой дорогой, мой родной папа, папа мой приехал с войны, живой, не убитый никем. Ведь правда же, это не обман, не выдумка, что он приехал!
— Ну, не надо, мальчик, не надо, будь мужественным, помнишь, как Буратино?
Ладно, еще немного, я буду мужественным… Я же не плачу. Я так долго тебя ждал, папа, даже устал, не верил, что ты когда-нибудь приедешь. А ты приехал, ты со мной опять… А губа, губа… что сделали они с твоими губами?
Он опустил меня на пол, и я стоял перед ним, и все еще не верил, и злился на себя, и радовался, и не понимал, что они сделали с его лицом. Уехал таким красивым, а вернулся немножко другим…
— Сколько у тебя орденов? Ты стал героем?
— Всего одну только медаль мне дали. Да и то перед самым отъездом.
— Где? Покажи!
— Да вот она…
И он достал из рюкзака медаль и приколол мне на грудь.
— Мама, ты видишь?! Настоящая!.. Подари ее маме.
— Хорошо, маленький… Нора, ты слышишь?
Мама хотела сказать что-то. Но только подошла ко
мне, потрогала папину медаль…
— А ты уедешь? Не уезжай больше, папа.
— Через две недели я должен обратно, мальчик… Война еще не кончилась…
— Я столько ждал! И мама ждала. И все ждали. А ты, ты вдруг опять уедешь!
— Война, малыш.
Мама стояла, прислонившись к стене, и молчала. Хоть бы она поддержала меня. Странная какая-то мама. Не радуется, не бегает, как раньше, когда папа приезжал из командировки. Наверное, мама уже устала радоваться, ведь папа приехал рано утром, когда я еще спал.
— Пап, ты уже познакомился с дядей Эркином? Помнишь, мы писали о нем?