Выбрать главу

Деда своего я не видел никогда. Мы разминулись в жизни: я родился через год после того, как тот был найден мёртвым в своём рабочем кабинете в Наркомате чёрной металлургии.

Все марки, которые дед аккуратно помещал в этот альбом, были чисты, без печати, все советские, вероятно с самой первой — синей, где изображена рука с мечом, разрубающая цепь.

Ах, какой надеждой веяло от этих марок! Какой надеждой!

Молоты, лиры, раскрытые книги, рабочие, крестьяне, красноармейцы, взлетающие самолёты, и вот — серия — Ленин в красно–чёрной рамке…

Боком, неудобно, я сидел у стола, все смотрел на последнюю страницу с траурной серией, думал не о деде и не о членкоре Гоше, в чьи руки попадут эти символы надежды, наверняка ставшие всего лишь материальной ценностью, предметом купли–продажи среди марочников. Думал о Левке. О том, что он уехал.

— Идем обедать, Артур. Ты плачешь? Что случилось?

Я прикрыл ладонью лицо. Оно было мокрым. Мать стояла в дверях, не смея кинуться ко мне.

— О чём ты плакал?

— Я не стану обедать. Мне надо идти, мама.

Знал, что очень огорчаю мать, но, не отвечая на расспросы, быстро оделся и с альбомом под мышкой вышел на лестницу.

— Перчатки хоть возьми! Холодно!

Вернулся к порогу, взял у неё из рук перчатки.

— Спасибо, мама.

— О чём ты плакал? — снова спросила она, а у самой уже стояли в глазах слезы.

…О чём я плакал? Я и сам толком не знал: о чём? Только теперь, когда я стремительно шагал к метро, мне хотелось скорей избавиться от этого альбома, от мысли о Левке, который вот в эти минуты пристраивается где‑то в Вене или Тель–Авиве к чужой жизни. Вот кто бы посмеялся над моими слезами! И он, и те, кто давно уехал и в своих повестях, романах, кинофильмах поносил свою страну и социализм, да и многие из тех, кто никуда не уехал и прославлял тот же социализм, тоже бы от души посмеялись. Теснясь в вагоне метро, я чувствовал себя последним представителем вымершей расы, которого, казалось, уже ни один человек не сможет понять.

Сидели, стояли, проталкивались мимо к дверям чуждые друг другу, хмурые, озабоченные, со своими цветами, тортами, детьми, чтобы убить в гостях вечер последнего нерабочего дня. Да и сам я опять тащился к незнакомому, в сущности, человеку, и выражение собственного лица наверняка было не очень‑то счастливым.

«А вдруг за всем этим у каждого свербит одно и то же?»

Меня настолько поразило это соображение, что, выйдя из метро у Библиотеки Ленина и переходя реку через Каменный мост, я уже в виду здания, где жил членкор, остановился, чтобы побыть с этой мыслью наедине.

На мосту дул резкий, колючий со снегом ветер. Кремлевские дворцы, купола храмов, колокольня Ивана Великого, подсвеченные прожекторами, казалось, парили во тьме.

Сколько раз сторублёвым пейзажем вдоль Москвы–реки мимо Кремля я без денег в кармане хаживал, не менял его ради рубля, —

вспомнились сочинённые несколько лет назад строки. Это были все те же мысли, все тот же круг, из которого я не мог вырваться.

…Вода под мостом шла чёрной широкой полосой меж ледяных закраин. Она была далеко внизу и близко. Если прыгнуть.

Не считая изредка шуршавших автомобилей и автобусов, я был сейчас совсем один на этом особо памятном мне мосту. «А где же тогда все остальные? У которых свербит», — с горькой насмешкой подумал я, насильно оторвал себя от заснеженных перил, двинулся навстречу нависающему, как туча, зданию.

— Добрались! — Георгий Сергеевич бросил взгляд на альбом и просиял. — Ну, спасибо! Давайте я вам помогу. — Он выхватил марки из моих рук, крикнул: — Аня, иди встречай гостя! Моя жена — Анна Артемьевна.

В переднюю вышла статная, слегка полноватая женщина в чёрном платье.

— С Новым годом! Раздевайтесь, пожалуйста. — У неё был молодой, на редкость сочный голос.

Она насильно забрала плащ, ужаснулась, вешая его на крючок.

— И вам не холодно в такой мороз? Он даже не гнётся.

— Привык. — Я оглянулся. Гоши в передней уже не было.

— Так ждал ваших марок! Теперь пропал для общества, закрылся в кабинете, наверняка руки дрожат, каталог наготове… Очередное увлечение.

— А какое было раньше?