Выбрать главу

Доброжелательно настроенный народ, которого, как мне показалось, прибавилось, терпеливо ждал. Я отправила Закревского с куклой к зрителям, подошла к краю сцены и громко сказала: "Александр Блок. На Островах". Вот не надо было в санях меня везти — медвежья полость в голове застряла… Зал затих. Я успела подумать: а вдруг Блок еще не написал это стихотворение — или написал, но еще не напечатал? Но махнула рукой — какого лешего? Даже если сам Блок вдруг в зале (от этой мысли меня бросило в жар — но раз я в 1909 году, такая встреча вполне могла состояться), отступать некуда…

Видимо, моя манера чтения сильно отличалась от того, как было принято декламировать стихи до первой мировой. Аплодировала, как я могла заметить, мужская половина зала. Дамы и девицы натянуто улыбались.

Спускаясь со сцены, я услышала женский голос: "Вечно эта Назарьева…" — далее последовало французское слово. Так и не узнаю, что я там "вечно", — на синюю кнопку хоть час дави… Ну, увижу мысль, а она на французском… Что-то тут недоработано…

Закревский, чьи руки были заняты Перепетуей, повел меня к выходу.

— Привыкай к куклам, — сказала я будущему прадедушке. — Понимаешь меня?

Закревский опять засмеялся. Надо же, какой веселый нрав…

Нас уже поджидали Полина с адвокатом. Завистливая у меня сестрица — ни слова одобрения или радости по поводу выигрыша. Вот настучу маман, что они со Шпинделем меня бросили — обеспамятевшую… Я спросила Закревского, знает ли он, что его ДРУГ Шпиндель (я специально сделала ударение на слове ДРУГ) предложил Полине руку и сердце, каковые были благосклонно приняты? Шпиндель по своему обыкновению сделался краснее рабоче-крестьянского флага, а Закревский рассыпался в поздравлениях. По-моему, на лице прадедушки отразилось облегчение — он же знал о былых чувствах Шпинделя, и не может быть, чтобы ревность не имела места!

Решили ехать домой. Шпинделя я послала за санями (оказывается, это был собственный выезд маман, и сани успели отвезти ее домой и вернуться за нами), Закревский остался нас с Полиной "одевать". Тип в ливрее притащил гору наших мехов — ничего не перепутал, и я снова оказалась в черных страусовых перьях и в соболях — в своей сорти-де-баль, которую Закревский осторожно возложил (другого слова не придумаешь) мне на плечи. Полине досталось гораздо меньше почета — а нечего стоять, высокомерно выпятив нижнюю губу.

Сестра шла впереди, затем Закревский — одной рукой обнимая коробку с Перепетуей, а другой — меня.

В санях я села близко-близко к Закревскому — никаких сексуальных мотивов, просто в этом девятьсот девятом мне было очень одиноко, а Закревский прямо-таки излучал флюиды надежности и расположения ко мне — Анне, не Анне — какая разница! — к человеку.

На обратном пути я обнаружила, что у медвежьей полости есть еще одно свойство: она не только греет, но и скрывает. Например, то, что Закревский обнимал меня за тонкий стан — действительно, тонкий, без кавычек, — и гладил коленки. Не просто будет завтра Анне…

10. Ужин и прощание.

Дома нас ждал накрытый к чаю стол — и Сурмин, который по виду Закревского сразу обо всем догадался. Хотелось думать, что Арсений Венедиктович с сожалением расстался с мечтой об Анне, но по его лицу сожаления нельзя было прочесть, а свою синюю кнопку я запрятала подальше. Марья Петровна была наконец-то довольна: Полина, можно сказать, пристроена, строптивая Анна чинно сидит с чашкой, отщипывая кусочки бисквита, а мужчины, как им и положено, говорят о политике и обсуждают газетные новости. Над столом носятся слова, смех, взгляды, звяканье ложечек о чайные чашки.