Тут воссиял электрический свет, ослепив, по обыкновению, собеседников.
— Многоуважаемая Лю, — сказал, появляясь на пороге, Кипарский, — вот вы тут болтаете с этими разглагольствующими обормотами, а мой кабинет еще не прибран.
Сплюшка незамедлительно переместилась в его каморку, а Шарабан оскорбился.
— Если я разглагольствующий обормот, могу уволиться, стало быть, более сих мест не посещать.
Надев с лету куртку, схватил он разбухший доисторический портфель свой и вымелся.
— Да что ж это такое?! — вскричал Кипарский. — Лузин, бегите, догоните его, передайте мои извинения!
Шарабан несся к метро, когда Лузин догнал его; после двухминутного диалога сбились они с курса: направились строевым шагом в заветный пивбар «Проходимец».
Глава четырнадцатая
Фавориты, иностранцы, властители дум
— Сегодня, — мрачно сказал Шарабан, — снились мне сербы. Вулич, Вавич, Павич, Чуич, а также юноша с юга, чья фамилия стерлась из памяти моей (но не Милоевич, не Милошевич и не Милич), коего называла Раиса Вдовина, чьи стихи слушали мы на Карадаге, «серб и молод». Проснувшись, подумал я: в «Гиперболоиде инженера Гарина» витает призрак Николы Теслы, вот уж кто был — серб и молод.
— А в «Аэлите» кто витает?
— Образ секретаря-машинистки, увиденный советским графом Т. без очков.
— Не то что без очков, — задумчиво произнес Лузин, — а вообще на манер слепого: на ощупь и осязанием.
— Надо же, — произнес Шарабан, — вот вопреки ожиданиям, в разрез волне — в русской литературе граф Т., в советской граф Т.
— Из графов Толстых, — заявил Лузин, — лучше всех князь.
— А то! — воскликнул, воодушевясь, Шарабан.
— Ты, никак, знаешь, какой князь имеется в виду?
— Конечно, знаю. Князь Серебряный. А понимаешь ли ты, чему обязаны мы его явлением, стихами, любимыми с детства? «Колокольчики мои, цветики степные, что глядите на меня, темно-голубые?»
— Ну, и чему же? — озабоченно спросил Лузин.
— Малороссийскому пению! Чарами некими обладало и обладает оно (полагаю, о том нам и эпиграфы из «Вечеров на хуторе близ Диканьки» красноречиво толкуют). Не случайно заворожил царицу Елисавету Петровну украинский красавец певчий (пастух, любезный пастушок, миленький дружок) Алексей Розум; его голосовые, если можно так выразиться, данные не остались в российской изящной словесности без последствий, поскольку тайно обвенчанный с царицею черниговский крестьянин Розум превратился в графа Алексея Григорьевича Разумовского, а брат его Кирилл, последний гетман Украины, стал (уже в екатерининскую эпоху) отцом сурового двоеженца Алексея Кирилловича, «благодетеля», дедушки графа Алексея Константиновича Толстого, нашего князя Серебряного, который не только Козьму Пруткова, не только «Средь шумного бала» написал, но и «Российскую историю вкратце»: «Веселая царица была Елисавет, поет и веселится, порядку только нет». По слухам, у Алексея Константиновича были сводно-таемные кузины царской крови. Во дворце в детстве играл он с наследником престола, а поскольку силой отличался богатырской, в одной из игр пытался даже царя забодать, с ног свалить, да царь не дался. Дядюшка по материнской линии (а родители мальчика разошлись), прелестный писатель Алексей Перовский (писавший под псевдонимом Антоний Погорельский), души в нем не чаял, заменил любимому племяннику отца; они и похожи были, судя по брюлловским портретам. Погорельский сказку свою «Черная курица» для племянника написал, героя назвав Алешею. А дядюшка по отцовской линии, Федор Толстой, у которого так нравилось бывать нашему Алеше, такие волшебные делал полурельефные портреты (безуханные фарфоровые ивановские цветы с ними в родстве…)! картины силуэтные! Повезло нашему князю Серебряному и с вуем, и со стрыем.
Помолчали, чокнулись, выпили.
— Вдова Алексея Константиновича, — сказал Лузин, — Федору Михайловичу Достоевскому подарила великолепную репродукцию его любимой «Сикстинской мадонны». Вот оно, малороссийское пение, каково.
Тут заблажили они, не сговариваясь, на два голоса: «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю: чому ж я не сокiл, чому не лiтаю? Чому менi, Боже, ти крилець не дав? Я б землю покинув i в небо злiтав». Однако пению их положен был предел в виде незнания слов третьего куплета.
— Он при каких-то тяжких обстоятельствах ведь умер, — сказал Лузин.
— От передозировки морфия, — отвечал Шарабан. — Болел тяжело, страдал мучительными головными болями, от боли спасался морфием, дозу не рассчитал.