Она ценила встречи с Брюсом и очень по нему скучала; родители не вполне ее понимали, даже мать, приходившаяся Якову Вилимовичу родной племянницей, испытывала к нему некую смесь отчужденного почтения с нескрываемым суеверным страхом.
— У нас в семье уже была Сара Элеонора, — сказал ей Яков Вилимович, — жена моего брата, твоя тетушка.
— Меня назвали в ее честь?
— Да.
— Я похожа на нее?
— Нет.
В детстве Сара выучила последовательность зодиакальных созвездий по последовательности посвященных им двенадцати частей глинкинского парка.
Ехал возок, ехала заповедная карета с кроватью, в которой лежала спящая не своим сном Сара, ее везли по тракту из Петербурга в Москву, привезли в Глинки, подаренные Брюсу Петром Великим за Ништадтский мир, строительство в усадьбе началось, когда Сара родилась. Она побывала в Глинках впервые в полумладенчестве, Брюс был еще Яко, она помнила, не понимая, загадку-поговорку: “Яко дуб, Яко тлен, Яко платье надел…” — все три “яко” сознание запечатлело с большой буквы его имени.
Впервые приехала она в усадьбу Яко зимою, таким темным вечером, что для нее стояла ночь, сани плыли, мимо плыли над головою серебряно-белые в блистательно-лунном инее березы, высокое небо было полно звезд, у входа в Глинки их невеликий санный поезд встречали с фонарями, освещавшими нишу привратного домишка, статую в нише, отрисованную снегом, ночной дозор слуг и стороживших имение солдат.
— Вот и Глинки, приехали, — услыхала она летаргическим слухом, тотчас под закрытыми веками поплыли своды светил, зимних берез, фонари. Всё сменилось тьмой, словно во сне она уснула без сновидений.
Открыв глаза, она подивилась: куда подевалась зима? Окно едва вмещало пропитанную солнцем зелень с немолчным пением птиц.
— Поют, — осуждающе сказала Сара.
— Донюшка, душатка, проснулась, — произнесла появившаяся сбоку Василиса.
— Ой! — вскрикнула Сара.
— Знаешь, кто я? — спросила старая знахарка, как некогда Брюс.
— Ты Василиса, — сказала Сара. — Почему ты здесь? Ты жива? Яко говорил — тебе сто лет. А когда это было. Сколько же тебе сейчас?
— Мне все еще сто, — отвечала Василиса. — Я застряла в сотне. Барин говорил: приедет королевна, отслужи ей. Теперь ты приехала. На попей, красотулечка.
Травное питье, давнишнее, времен забытой детской ангины.
— Низкий потолок, — сказала Сара.
— Так, чай, не Питербурх, — отвечал нависший с другой стороны Ольвирий.
— И ты здесь.
— А куда денешься? — старый слуга укрыл ее стеганым пуховым одеялом, ее знобило.
— Авдотья где?
— За дверью стоит, смущается.
— Авдотья, что ж ты такая молоденькая?
— Мы, барышня, все из заговоренного ключика пьем бессмертного, как нам батюшка барин покойный Яков Вилимович велели.
— Хочу встать.
— Лежи, голубка, завтра сядешь, послезавтра встанешь, ходить будем учиться, ты разучилась, долго спала.
— Долго? Сколько?
— Вроде месяца три.
— Да что же это? — сказала Сара. — Столько не спят. Я уснула летаргическим сном?
— Вроде того, — отвечала Василиса, разминая Сарины пальцы.
— А в могилу, в землю меня закапывали? В гробу хоронили? В склепе держали? Отпевали?
— Нет, только молились за тебя да вдаль к нам везли.
— Голова болит.
— У кота боли, у меня боли, у коня боли, у крота боли, у крыса боли, у Сары не боли.
— Василиса, ягодку хочу.
— Винную или невинную?
— Маленькую, красненькую, лесную, не помню.
— Туесочек по руке, земляника в туеске, все хорошо, все далеко, все тут, все пройдет.
Залу-кабинет дяди она любила за большой очаг, где Ольвирий в сырые или холодные дни разводил огонь. Тогда она садилась в резное кресло Брюса с высокой спинкой, смотрела на пламя, в то время как на нее смотрели со стен чучела белого кречета и совы.
В кабинете лежали две зрительных трубы, но она не прикасалась к ним, не смотрела на звезды и луну с лоджии или из башенки, ей не хотелось. Сара поднялась по узкой затейливой винтовой лесенке в башенку с круговым обзором небес, села на вертящийся табурет, но от поворота закружилась голова, она ахнула, больше в башенку не подымалась, теснота, узость, на четыре стороны окоем смутили ее, она почувствовала себя птицей в клетке.