Украдкой от Нурджаббара Багир почему-то взглянул на свои пальцы. Пальцы были короткие и вроде кривоватые, не разогнешь толком. Ладони в мозолях все, кожа задубела, потрескалась… Мозоли вдруг зачесались, Багир поскреб правую ладонь, но ничего не почувствовал, будто не руку свою чесал, а что-то чужое, отдельное: камень или деревяшку какую… Да положи ему на ладонь раскаленный уголь, и то не почувствует. А ведь до огорода не такие были у него руки. Столько земли перелопатить!..
Почесывая зудящую ладонь, Багир подумал, что Нурджаббар тоже хорош, ничего не скажешь. Ни одной грядки не вскопал, ни единого росточка в землю не ткнул. Товарищ называется! Сидит с утра до вечера под Дедушкой-дубом да бумажки свои пишет. А чего писать? Кому они нужны, его бумажки? Не будет из него ни поэта, ни ученого. Бездельник и есть бездельник. Повесил его Идрисов Багиру на шею. Ему бы, дурню, бога молить за Идрисова, что на работу определил, а он!..
— Насчет огорода Идрисов велел, — сказал Багир. — Ты ведь знаешь.
— А прикажет тебе Идрисов в Куру броситься — бросишься?
Багир пожал плечами.
— Может, и брошусь. — И, чтобы заткнуть Нурджаббару рот, спросил быстро: — А чего ж ты помидоры и огурцы эти ешь? Не ел бы, раз не по нраву.
На Нурджаббара будто холодной водой плеснули. Он так глубоко вздохнул, что впалые щеки его запали еще сильнее.
— Я твое ем, — сказал он, больше ему сказать было нечего. — Не все же тебе, бугаю, подлецов кормить.
— Ну вот уж и бугаем стал! — Багир усмехнулся. — Только успевай поворачиваться!
Нурджаббар, похоже, не слышал. Подставив солнцу лицо и шею, он словно старался впитать в себя солнечный свет, всосать его, как молоко. Круглое солнце, вися над самой сторожкой, глядело Нурджаббару прямо в лицо и, будто радуясь тому, что прогревает Нурджаббаровы косточки, купало его в золотистых своих лучах.
— Жалко мне тебя… — сказал Нурджаббар каким-то разомлевшим голосом. — Для тебя лес — это деревья, и все. А ведь он живет, дышит, у него голос есть. У деревьев ведь и душа, и язык, и сердце…
Багир взглянул на его лицо с закрытыми глазами и сокрушенно покачал головой. Чудной какой-то мужик… От безделья, что ли, дурь в голову лезет? Лес дышит, лес думает, лес говорит!..
— Как же это так, Нурджаббар? Я двадцать лет тут, в лесу. Каждое деревце знаю, сколько на каком веточек, сколько листочков. Ты всего три года, как появился, а лес, выходит, лучше меня понимаешь?
— Тут не в годах дело. — Нурджаббар сидел с закрытыми глазами, подставляя солнцу иссохшую грудь. — Кожа у человека должна быть тонкая. Сердце чуткое…
Багир растерянно заморгал, потом насупился, выказывая свою обиду, и сказал сдержанно:
— Пускай я толстокожий, пускай ничего не чувствую. Ты-то, тонкая душа, почему не заметил, что Дедушка-дуб сохнет?
Нурджаббар нехотя приподнял веки:
— Я заметил, когда первый листок пожелтел. Целую ветку и слепой углядит.
На дуб Нурджаббар не глядел, он вообще ни разу не бросил на него взгляд. Глядел он далеко-далеко, поверх головы Багира. Багир заглянул ему в глаза и понял, что перед взором Нурджаббара совсем не то, что он видит. Может, перед ним Кура, а может, Дедушка-дуб с его пожелтелой веткой… Крылья горбатого носа чуть дрогнули, и Багиру показалось, что Нурджаббар заплачет. Охваченный жалостью, он сразу забыл свою обиду. Да и не хотел Нурджаббар обидеть его, яснее дело, не хотел, чего он от него плохого видел? Расстроенный он сегодня, вконец расстроенный, все ему не мило, не любо, вот и срывает зло на каждом, кто под руку подвернулся. Он ведь мужик добрый. Чудной — это другое дело, а злости, зависти — такого в нем нет.
— Умрет Дедушка-дуб, — произнес Нурджаббар, глядя все так же поверх головы Багира.
Багир посмотрел на дерево и покачал головой:
— И как у тебя язык поворачивается?
— Остановится скоро сердце его, — не отвечая, проговорил Нурджаббар и большим пальцем через плечо показал на дерево.
Оба молчали. Вдруг Нурджаббар повернулся, взглянул Багиру в лицо.
— Я вчера сказку начал писать, — сказал он. — Про Куру и про Дедушку-дуба. Хочешь, прочту?
Багир хотел ответить: какие еще сказки по утрам? Вечером сказки сказывают. Но почему-то не сказал, не осмелился.