Наверное, Колмогорова успели переложить: он лежал навзничь с раскинутыми руками — так дети изображают убитых, когда играют «в войнушку». Колмогоров-создатель много раз ставил трагедию смерти, выматывал душу, до бессильного трепета изнурял зрителя агонией танца, но ни разу не доводилось ему еще представлять смерть так бездарно прямолинейно.
— Не слышу пульса! — резким, нетерпимым голосом бросил Чалый, который, стоя на коленях, прощупывал запястье Колмогорова.
Искусственное дыхание. Все что-то помнили, слышали, но никто ни разу не спасал человека один на один со смертью. Сзади предупреждали: смотрите, чтоб не запал язык, не перекрыл горло! Под спину Колмогорову подсунули куртку, приподнимая грудь, и невесть откуда взявшийся Виктор Куцерь, полубезумный от возбуждения, расталкивая неповоротливых, припал к телу и накрыл ртом посиневшие губы.
Вдувая дыхание, нужно было пронимать себя усилием до нутра, до последних остатков воздуха в легких — после десятка протяжных, с сипом и присвистом вдохов и выдохов Куцерь отстранился от головы Колмогорова. Только того и ждавший Тарасюк толкнул его плечом: пусти, язык! Несколько отвратительных мгновений они пытались бороться над телом Колмогорова, но женский истерический крик, рука Чалого восстановили порядок. Куцерь, в размотавшейся белой повязке, стоял на коленях, судорожно отдуваясь. Тарасюк, завладев бесчувственным телом Колмогорова, при бдительном внимании притихших людей положил на пол очки и полез пальцем в мокрый, обслюнявленный по щекам и подбородку рот Колмогорова, чтобы проверить положение языка. Потом шумно задышал рот в рот, вздымая спину. Кто-то громко, сорванным голосом считал. На десятый раз Тарасюк бессильно отвалился, и Чалый накрыл грудную клетку ладонями, одна на другую, принялся ритмично давить, прогибая ребра.
Десять качаний — десять вдохов. Едва отдышавшись, Тарасюк припадал к неподвижно приоткрытым губам, Чалый на смену массировал сердце.
— Дышит! — пробежало шелестом.
— Пульс есть… Пошел, — подтвердил Чалый, вслушиваясь в неровное биение жилы.
Красный, едва не качнувшись от головокружения, Тарасюк встал и в счастливом опустошении чувств огляделся.
— Вот его нитроглицерин, — протиснулся ближе Генрих Новосел. Он протягивал тюбик. — Таблетку под язык положить.
Куцерь забрал тюбик и опять опустился возле Колмогорова на пол.
— На подносе лежал, — объяснял Новосел, озираясь.
Никому и в голову не приходило глянуть на валявшиеся возле чашки лекарства, а теперь это стало очень важным, — нитроглицерин! — сдержанно галдели вокруг, вкладывая в слово ту страстную надежду, которую вызывала прежде подложенная под спину Колмогорова куртка, а потом отчетливость каждого вдоха-выхода, и сила прогибающего ребра движения — любое осмысленное действие.
Но вот таблетка во рту, под языком — облегчение, шорохи разговоров, и опять полная томления неизвестность.
Все равно приходилось ждать. Сначала одного, потом другого — все время чего-то ждали. Лихорадка ожидания отнимала силы. Бессчетное число раз, как заведенная, Аня взглядывала на часы.
«Скорая» не ехала минут пятнадцать. Потом прибыли две сразу, одна за другой: обычная и реанимация. Появились люди в белых халатах с пластиковыми баулами в руках. Следуя за провожатыми, врачи шли быстрым шагом и припустили рысцой, когда увидели на сцене тело.
— Сердце остановилось. Не знали, что делать, — устремился навстречу им Тарасюк. — Мы качали сердце, — он показывал как. — Я сделал искусственное дыхание. Методом рот в рот.
С профессиональным бесстрастием на лице врачи выслушивали объяснения и кивали, будто давно предвидели такое несчастье и все несчастья вообще. Они не подтверждали и не отрицали никаких предположений. Они разворачивали приборы, тянули провода, раскрывали свои баулы. Увесистые чемоданчики содержали в себе десятки самых лучших, проверенных средств. Блестели ампулы.
Шприц. Укол.
— Он наглотался своих же таблеток, я видела. Сама видела, — повторяла Надежда Соколова. — Вон на рояле, там, упаковка.
Видела не только Соколова. Врачи заволновались:
— Как это могло быть?
Пожилая врачиха в очках повертела разодранную обертку лекарства.
— Мятные таблетки, — сказала она, глянув поверх очков. — Он, выходит, сосал мятные таблетки. Мята, накапанная на сахар.
Соколова, как одураченная, молчала.
— Сахар с ароматом мяты, — настаивала врачиха, словно ожидая, что ее поправят. — Он это в кофе клал? Вы видели?
— Там было… вроде бы, что-то еще. Здесь лежало, — не столь уже убедительно возразила Соколова.
— Нитроглицерин! — Куцерь услышал разговор. — Я положил ему таблетку под язык.
— Атенолол, — нейтрально заметил Чалый. — Может, еще атенолол. Он регулярно его принимал.
— Тогда он накидал себе атенолола! — сейчас же разволновалась Соколова.
Чалый перенял у врачихи упаковку мятных таблеток, повертел и, ни слова не обронив, мрачно бросил ее на поднос. Порывшись в карманах, Куцерь нашел тем временем тюбик нитроглицерина и кинул его рядом — на рояль. Врачиха сказала примирительно, никого ни за что не упрекая:
— Ну, будет анализ крови.
— А если промыть желудок? — не унималась Соколова.
— Человек без сознания. Это пока невозможно. Только в стационаре.
— Отравили… — Толстая женщина в синем халате, зацепив пальцами зубы, зажала рот и смотрела на Соколову, на врача так, словно сама не понимала, что такое она сейчас сказала.
Швея, вспомнила Надя. Сегодня утром только Колмогоров вспылил: «Я не буду за это платить» — и швырнул ей шелковое платье. «А ведь теперь угрозы Колмогорова ничего не стоят», — подумала еще Надя.
Толстая швея озиралась, заглядывая в глаза.
Врачиха пожала плечами и вернулась к коллегам для тихого совещания. Обмениваясь односложными репликами, врачи отчеркивали ногтем участки кардиограммы и показывали друг другу.
Томительная бездеятельность сказывалась исполненной сердцебиения сонливостью, каким-то дурным туманом. Сдерживая непрошенную зевоту, Аня то и дело возвращалась взглядом к посинелому лицу Колмогорова, в полуоткрытых глазах которого не было ни мысли, ни боли, ни даже равнодушия — ничего вообще. Ничего.
И однако Аня верила и люди вокруг нее верили, хотели верить, что теперь, когда прибыли профессионалы, все обойдется. Вопреки этой вере она думала о том, что будет с ней, с театром, с «Кола Брюньоном». Временами она оглядывалась и видела смурые лица, в которых читалась та же растерянность: что ж будет тогда со мной? С театром?
Колмогорова переложили на носилки, и четыре парня взялись за ручки.
На улице стемнело. У подъезда стояла машина с распахнутыми дверцами. Освещенная внутренность ее зияла больничным холодом: белая эмаль, клеенка, никель. Высыпав из подъезда, все ждали, что носилки закатят в кузов, двери закроют и машина, засверкав мигалкой, тронется. Казалось, каждый заготовил вздох облегчения: вот теперь уж точно Колмогоров передан в умелые руки. Надежно и окончательно.
Носилки закатили, но машина не ехала. Врачи с неожиданной и нехорошей поспешностью, в которой замечалась неприметная прежде нервозность, вновь занялись больным.
Прозвучало: дефибриллятор.
Чалый, собравшийся было садиться, чтобы сопровождать Колмогорова в больницу, остался в нерешительности на асфальте.
На худую, поросшую волосом грудь Колмогорова наложили две полусферы из яркой пластмассы. Завитые спиралями провода, которые тянулись к этим полусферам, наводили на мысль о каких-то электрических эффектах. Никто однако не ожидал того страшного, что случилось. Послышалось что-то вроде «раз!», похожий на разряд щелчок, и тело судорожно дернулось, подкинув ноги.
Колмогоров не издал и стона.
А врач, рослый мужчина, держал полусферы с усилием, на выпрямленных руках — припер тело к носилкам, чтобы истерзанный пыткой больной не вырвался при новом разряде.