Выбрать главу

— Двадцать девять, — повторил Генрих, возвращаясь к Наде. — Покажи точно, где тут двадцать девять шагов до обрыва.

— Зачем?

— Прикинь. Испытаем твой глазомер.

Она встала, ничего больше не спрашивая. Она не поспевала за провалами и взлетами этой перемежающейся лихорадки. Она не понимала его. Она перестала чувствовать его, как чувствовала обычно мужчину во всех его не представлявших загадки реакциях.

— Ну, здесь… наверное… Не знаю, — буркнула она обижено, топнула босой ногой и еще раз смерила глазами расстояние до обрыва.

— Здесь? Что ж… Точка. Всё.

Подобрав валявшуюся неподалеку кроссовку, он отметил ею рубеж и опять обратился к Наде:

— Дай свою рубашку.

Черная, затерявшаяся в тени рубашка отыскалась не сразу. Генрих действовал с неспешной, изводившей Надю последовательностью. Став на рубеж, он расставил ноги, неторопливо свернул рубашку, закрыл ею глаза и завязал на затылке, отбросив концы за спину.

Клок черного, выбившиеся углы ткани вместо лица.

Он вытянул вперед руки, запрокинув голову, и сказал из-под тряпки:

— Ты уверена, что двадцать девять?.. В твоих руках чужая жизнь, Надя. Что ты чувствуешь?

И не похоже, чтобы шутил.

Простирая вперед руки, он начал шагать: раз… два… три… четыре… Скоро движения замедлились, появилась неуверенность, он будто ощупывал стопою пол, прежде чем обозначить шаг окончательно.

Заново оценивая расстояние до обрыва, Надя видела уже, что просчиталась. Двадцать третий, двадцать пятый — где-то примерно — шаг будет в пропасть. Напряженная улыбка, с которой она сопровождала Генриха, сошла с лица.

— Ты это что — серьезно?

Генрих не отвечал, опасаясь сбиться со счета: шестнадцать…

Она заскочила вперед и глянула — как с высокого дерева. Внизу посреди сцены валялись обломки кресла, на колченогой деревяшке белел комок платка, который она сбросила с колосников. Все еще надеясь удержать Генриха в пределах шутки, Надя крикнула ему с преувеличенным, комическим даже испугом:

— Стой, сорвешься!

Он дрогнул, рука против воли, смазанным движением потянулась было сдвинуть с глаз повязку… Но он не остановился и с видимым усилием, словно преодолевая окоченение суставов и мышц… утвердил ступню на пол.

Ему оставалось еще шагов пять.

Теперь он двигался с неуверенностью старца. Руки, которыми он словно отыскивал перед собой препятствие, расслабились, и он уже не находил мужества выпрямить их в том красивом, устремленном жесте, с которого начал. Грудь его в темных волосах, плечи, казалось, покрылись испариной.

Надя испугалась. Едва она хватится удержать — большой, тяжелый мужчина на краю пропасти, — он вцепится в нее и оба, теряя равновесие…

— Стой! — выкрикнула она сдавленно и цапнула его за бока, оттягивая назад.

Напряженный и чуткий, с мгновенно проснувшимся проворством он отпрянул от пропасти и слепо поймал Надю:

— Попалась!

Захлебываясь в истерическом смехе, она вырвалась:

— Сумасшедший! Сумасшедший! Я люблю тебя!

Генрих задержался на секунду-другую — сорвать с глаз повязку, и легконогая Надя метнулась в переложенную тенями глубину зала. Он гнался за ней попятам; не успевая оглянуться, она шарахнулась к швейным машинам, схватилась за чехол одной из них и круто вильнула, ускользнув от тяжело топнувшего мужчины. И опять сейчас же вильнула, в одну сторону, в другую, цапнула чехол — и едва устояла. Сложенный чехол лежал поверх машины, поэтому Надя сдернула его и несуразно припала на ногу, отчаянно пытаясь удержать равновесие. Генрих резко остановился, чтобы вовсе ее не сбить.

Сжимая брезент, Надя попятилась, а потом вскинула перед ним чехол жестом матадора. Она смеялась. Она подразнивала мужчину плащом, а он набычился, наставил с недоумевающим мычанием рога. Послушный танцующему обману, скакнул, промахнулся и ринулся напролом. Резко взмахнув плащом, Надя ускользнула — вскинувшись стрункой, втянув живот, пропустила зверя подле себя. Она задыхалась смехом до дури, до слабости. А бык распалялся мстительной злобой, глаза наливались кровью.

И встал на дыбы. Матерый страшный самец. Жестокой рукой схватил он плащ, которым пыталась закрыться Надя, и вырвал его из слабеющих женских пальцев.

Пугливая, она обратилась в бегство, жестоко ударилась о ведро — споткнулась — и наземь!

— Блин!

Сев со стоном на полотно, Надя обнаружила ниже колена потек зелени и на бедре брызги. Тяжелое, полное краски ведро устояло при столкновении, но плеснуло изрядно.

Липкая зелень размазывалась под рукой. Надя вытерла ладонь о холст задника, на котором сидела. Зашибленная голень саднила, болезненно тянули мышцы ягодицы.

— Ё-мое! Вот гадость! — застонала Надя, страдальчески сморщившись.

Стиснув в кулаке чехол, Генрих стоял. Ни слова ободрения, ни слова сочувствия, которого заслуживала в этих обстоятельствах женщина.

Она попыталась улыбнуться:

— Сегодня какой-то черный день!

Генрих дышал, раздувая ноздри, и обегал взглядом картину, схватывая пропорции и светотени. Гибкая изломанная рука… весомость заваленного тенью бедра… прядь волос… Весь контрастный, выходящий из глубины очерк женщины… В пологом луче, что удачно бьет со стороны ворот. Безумная, до потрясения вещенность материала. Правда натуры. Безразличная к усилиям кисти правда.

Он задержал взгляд на ведре: полумесяц тени в болотном омуте краски. Нежнейшая, девственно не тронутая зелень. Не испоганенная еще никаким мастерством, никаким терпением, никаким идиотским вдохновением… Совершенная сама в себе зелень.

Он уронил то, что сжимал в руке.

Он поднял тяжелое ведро и сузившимися глазами смерил еще раз натуру. Потом размашистым, мощным движением плеснул волну краски сразу на полотно и на женщину.

Облитая, заляпанная, Надя вскочила в крайнем испуге:

— Ты что?!

В зеленой тине оказались трусы и лифчик. Охваченная омерзением, в мурашках дрожи, Надя передернулась смахнуть это с себя — гадкое, страшное, — поскользнулась на тине и больно шлепнулась на пол.

Встать она не успела — он схватил ее за щиколотки и сильным рывком потянул по разлитой краске. Еще мгновение она могла верить, что он торопится ей помочь — вытянуть ее с грязи, мгновение она хотела матюгнуться от такой помощи, но только лязгнула зубами. Безжалостным рывком он опрокинул ее на бок и опять проволок по луже, мотнул на другой бок, и когда она изогнулась встать — ударил ногой. Внутренне она ахнула — в том безнадежном, пронимающем без остатка потрясении, в каком встречают лик смерти.

Он рухнул на нее, расшвыривая руки, которыми она пыталась еще царапаться и цепляться. Она материлась, не понимая слов, — визжала.

Он ударил ее коленом в пах. Задохнувшись, она попала ему в лицо рукой и жутко испугалась собственного сопротивления. Не выпуская ее из-под себя, раздавливая толчками тяжелого тела, он собрал по полу горсть краски и шлепнул в ее задыхающийся рот, в ноздри. Она закашляла и перестала сопротивляться. Волосы попали в краску, он пихнул ее ладонью в лицо, словно хотел задушить, зажать рот и ноздри, и прижал затылком к липкому полу. Он мазал ее зеленым везде, где доставал, и потянул вниз, на ноги мокрые от тины трусы. Она содрогалась в мелких, дерущих душу конвульсиях, а он все возился и возился на ней, изнурительно, тяжело, он истерзал ее избитое тело, он волочил ее, растягивал, толкал и всё не мог овладеть ею — сипел, обдавая дыханием и брызгами слюны.

В ужасной безысходности, она раздвинула ноги и зажала в себе стоны, ожидая только, чтобы он хоть как-нибудь с ней справился и отвалил к черту…

Коротко выдохнув, он приподнялся на руках. Слез, освободив ее от давящей тяжести.

Она лежала в мокрой омерзительной тине.

Раздавленная.

Содрогаясь в похожих на икоту сухих рыданиях.

Выжигая глаза, вспыхнул свет. Она зажмурилась.

Через боли, через синяки села, чтобы скрыть свою наготу, пригнула голову и скорчилась.

Она уже не рыдала, только скулила. Скулила и все почему-то ждала, что он подойдет к ней. И что-нибудь скажет. Она не могла выносить этого раздирающего одиночества. Только слово, хотя бы слово… она не могла жить… не могла жить…. не могла жить в таком безмерном, вечном, без надежды, исхода одиночестве.