Выбрать главу

Черешни были крупные, как яйца удода, желтовато белые, прозрачные, душистые, еще прохладные с ночи, глотать такие легко, приятно; несколько дней шли сплошные дожди, обмыли их, наготовили для нас, и потому сумки на шеях наполнялись медленно и лишь тогда, когда тело стало уже не способно ни к движениям, ни к работе и тянуло только упасть па землю (как и предупреждал Липский) и полежать вверх пузом на прохладной садовой траве. На деревьях, в ветвях не слыхать уже было смеха, утихла веселая перекличка, умиротворенные наши души жаждали покоя и тишины, и теперь бормотанье Куприяна доносилось снизу, как жужжанье разозленных шмелей, наводя на нас сон, в то время как мы должны были отработать за нанесенный колхозу убыток. А тут еще как раз под мое дерево пришла Паня с миской и говорит Куприяиу:

— Дядя Куприян, мама больная лежит, хочется ей черешен, просит у вас…

— У ней есть трудодни?

— Какие же трудодни? Говорю вам, больная. Не встает с крещения.

— Я ие врач, а садовник. Оставь мисочку, потом принесу. Только чтоб Липский не знал. Тут каждая бу бочка на трудодни. Я еще и сам не попробовал, какие они есть, черешни эти. Но больной, ясное дело, не могу отказать. Оставь мисочку. Оставь. Вон там в бурьяне…

Паня поставила обливную мисочку на траву, постояла еще, подняла голову, и наши взгляды встретились. Глаза у нее были большие и печальные, похоже, карие, а может, и темно синие, излучали они тихое и даже холодное пламя, кажется, я уловил его на миг сквозь чащу ветвей. Все это длилось одно два мгновения, потом она опустила глаза и уже собралась идти, оставив миску в траве, но я — уж и сам не знаю, как это случилось, — остановил ее.

— Стойте! Не уходите!

— Это вы мне? — заколебалась она.

— Стойте. Я сейчас…

Пока слезал, я и сам испугался, а Куприян так и ел меня глазищами, не понимая, для чего я спускаюсь с черешни; ведь у каждой, сумки есть веревочка, на которой ничего. не стоит отправить вниз полную кошелку; и поднять обратно пустую, когда Куприян опорожнит ее, а на черешню взбираться не так то легко — ствол у нее высокий и кора скользкая, словно смазана салом. Но я слез, снял сумку с шеи, подошел к мисочке, высыпал туда черешни и подал Пане, как дар души, озаренной ее взглядом. Паня стояла, заметно смущенная и даже растерянная, глаза ее смотрели куда то поверх меня — да, они и в самом деле были темно синие, а шея высокая, белая, как лилии на пруду, под батистовой кофточкой тревожно дышала грудь, Паня плакала.

— Поставь, — сказала она. — Дядя Куприян потом принесет… — Повернулась и пошла прочь, высокая, прямая, с черной косой, достигавшей чуть ли не подола юбки. Я остался стоять с полной миской, черешни скатывались одна за другой в траву и становились там слезами, потому что, когда я снова надел сумку на шею и хотел их собрать, их там уже не было. Куприян сказал мне:

— Ты вавилонский, а ведешь себя так, будто сам их сажал. Ишь, благодетель! Сымай торбу и можешь идти.

— Почему, дяденька?

— А потому что обидел человека. Тычет ей мисочку ягод…

— Так ведь там же больная…

— Слепой, что ли? — продолжал, не слушая, Куприян. — Видишь же, что я одну черешню не обрываю. Вон ту, самую лучшую. Им оставляю, им. А он, чудак, сует ей мисочку. Тьфу! — Куприян сплюнул. — Не стану ж я при всех ей объяснять. Говорю — оставьте мисочку, я потом принесу. Научился там, в Вавилоне, выскакивать, где не просят. Уйди отсюда, пока я не остыну. Поди на пруд, посиди, дай отойду. Ва ви ло нянин!..