С рассветом Македонский на бричке, которую прятал в глинище, подался в Глинск, а двое его людей еще неделю сидели в овине. Зеленые Млыны не должны были знать об этой засаде, поскольку Македонский предполагал, что именно они, Зеленые Млыны, а не какие то там дальние или ближние соседи, пользовались овином Парнасенок. Свитлишин воображал себя великим конспиратором, давал строгие инструкции Журбе и Мальве, как им вести себя в тех или иных обстоятельствах, но сам не мог усидеть целый день в овине, выходил глянуть на свет божий, бегал к родничку за водой, и его, должно быть, заметили…
Мешочек, который вытащили из пруда, ничего не дал, на нем не обнаружилось ни инициалов, ни каких бы то ни было намеков на владельца.
Однажды на рассвете Липский прислал за дозорными подводу, и они выехали в Глинск. На прощание Свитлишин постучал в окошко и приложил к стеклу ладонь с растопыренными пальцами. Ои так надеялся схватить преступников, когда туша вола или коровы будет уже разделана, ведь и сам давно не пробовал настоящего мяса, да и хозяев хотелось как то отблагодарить за то, что делились с ним и его товарищем харчами. Завтраки и ужины Мальва все эти дни готовила на четверых. «Слава богу», — сказал Журба, обрадовавшись, что они уехали. Липский, конечно, мог бы им помочь в пропитании, но тут надо было как то обойти Сильвестра Макивку, который и так уже прослышал своим музыкальным слухом, что в Зеленых Млынах от него скрывается какая то посторонняя сила, и не знал только точно, сколько их там. Сильвестр был из тех лемков, которые превыше всего ставят честь своих единоплеменников и все их недостатки надеются исправить лишь с помощью божественной музыки. Еще Фабиан как то сказал по этому поводу, что все великие музыканты склонны идеализировать своих слушателей, и когда играют для них, то, верно, думают, что играют для самого бога. Но ведь и дьяволы любят слушать музыку, б особенности если они не голодны.
Каждый вечер мне приходилось забирать из стада корову, дедушкину Фасольку, собственно, уже и не корову, а лишь живое воспоминание о ней, мослы так торчали из шкуры, что хоть ведра вешай, как на коромысле, рога тоже совсем окаменели и смахивали на два омертвевших отростка, а вымя от многолетнего ношения молока опустилось так низко, что могло умываться в росах даже на малотравье. Обязанность сопровождать такое животное через все Зеленые Млыны была не из веселых, к тому же Фасолька то и дело останавливалась передохнуть, и тогда сдвинуть ее с места было дочти невозможно, а бить такую великомученицу почиталось за издевательство не только у индийцев, но и у лемков. Коровка была рябенькая, но не черно белая, как большинство рябых, а малиново белая, и притом одна масть не подавляла другую, и обе были так славно скомпонованы, что глаз просто отдыхал на них. Такой гармонии, конечно, могла достичь только природа, заранее позаботившаяся и о красках, и о рисунке. И вот как то раз Фасолька остановилась посреди дороги отдохнуть, а я стою себе сбоку и любуюсь ее расцветкой на фоне хлебов. Малиновая краска сливается с вечером, а белая — с нивой, так что очертаний коровы почти не видно, только одни краски, наложенные как бы нехотя, да еще крупными мазками. Ясное дело, издалека такая картина производит сильное впечатление.
Как вдруг прямо на нас летят двое на колах: Лель Лелькович в белом, а за ним Папя. Не па колах летят, а на крыльях, на одном вдохновении летят. Уже слышен скрежет спиц переднего велосипеда, а Фасоля стоит как вкопанная, и все мои попытки сдвинуть ее с места тщетны. Лель Лелькович в последнюю минуту сворачивает в горох и падает там, а Паня, смеясь, проскакивает с другой стороны, по самой меже, оставив на коровьем рогу серебряные ниточки своего смеха — я заметил их, они звенели, хотя это могли быть и просто степные паутинки, которые паук подпасок ткет вечером на рогах. Совершив диверсию против моего директора, корова сразу же двинулась дальше, и теперь за ее проступок должен был отвечать пастух. Я подумал: как мало коровы знают о своих пастухах и об их отношениях с человечеством! Лель Лелькович выбрался из гороха, его белая сорочка стала на локтях совершенно зеленой (к счастью, сам он этого видеть не мог), о корове он не проронил ни слова, а ко мне, отдавая мне должное, как представителю Вавилона, обратился со словами, дошедшими до нас с пира Валтасара, — суть их тогда еще оставалась для меня загадочной: «Мене, текел, фарес» и, засмеявшись, добавил: «Так то, парень…»