Выбрать главу

— Ты хорошо услыхал, — говорю. — Но почему, черт возьми, ты не хочешь слышать, о чем я сейчас тебя спрашиваю?

— Там нет никого? — повторяет он.

— Еще как есть.

Он смотрит в прицел, но вовсе не для того, чтобы выстрелить, если кто-то возьмется на мушке. Каспяравичюс прячется в этом своем прицеле.

— А кто стрелял? — слышу я. — Что там творится, Йонас, в бараньей твоей голове?

Баранья моя голова, похоже, не варит. Она принимает ошибочные сигналы, ретранслирует их, а потом не оберешься срама. Пока Каспяравичюс, Барткус и Палубяцкас ищут нашу подводу, я гадаю, когда моя голова стала бараньей. Они находят подводу, а я сажусь и обдумываю, как избавиться от бараньей моей головы. Мне хочется вычеркнуть из жизни отрезок, когда пять мужиков, две женщины, две винтовки валялись в канаве, и кто-то задал вопрос: “Что там творится, Йонас, в бараньей твоей голове?”

6.

ИЗ ПОКАЗАНИЙ ВАСИЛИЯ СИНИЦЫНА

Первым моим оружием была охотничья одностволка. Я держал ее ровно десять секунд. Столько времени хватило отцу, чтобы дать ее мне, помочиться на мох, застегнуть ширинку и отнять у меня ружье. Вторым оружием был пистолет ТТ и, когда я менял его на револьвер, майор “В., не помню фамилию” удержал мою руку со словами: “Синицын, готовишься стать безоружным?” Тогда я взял у него револьвер, и ровно минуту обе мои руки были заняты. Через минуту я ТТ положил на стол. Когда я отдал оружие Марье Петровне, то вспомнил, конечно, слова майора, как будто он мне сказал: “Синицын, хочешь стать голым?” И я как будто ему ответил: “Так точно, товарищ майор “В., не помню фамилию”, имею план перед этой женщиной разоблачиться”.

Афанасий тогда спросил у меня:

— Кто они?

Как будто я могу знать их фамилии, годы рождения, имена жен и детей. Они были они, а мы были мы, для войны и этого хватит.

— Трупы, — определил я.

Они очень уверенно ехали берегом речки, и я уловил то последнее, без чего нет пропуска на войну. Это была угроза. И была она совершенно чужая, ничего общего со связанной Марьей Петровной. Как острая боль прямо в сердце, которая на секунду заставляет забыть, что у тебя неизлечимая венерическая болезнь. И мелькает надежда, что тебя накроет разрывом сердца, а не постыдной хворью.

Еще меня поразило чувство, что я вижу исчезающую породу зверей, а они себе щиплют траву и не знают, что скоро исчезнут. Или какой-нибудь благородный металл, который запрятан глубоко под землей и его крайне редко находят в поле. Утром я эту войну представлял однозначно: враг под нами. Его следует окружать и взрывать. Не война, а разминирование.

Тут был другой уровень, я спешил его испытать. Потому и сказал:

— Огонь.

И в первый раз после этой моей команды настала такая тишь, что хотелось заткнуть уши. Мой револьвер был у Афанасия.

Мгновение я молчал. Силился вспомнить, вдруг майор “В., не помню фамилию” называл условия, при которых я могу расстаться с оружием. Но он никаких условий не называл. Я хотел оправдаться перед майором, что мы почти один человек — Душанский и я, но как один человек сам у себя выбивает оружие — я не сумел объяснить.

— Афанасий, — сказал я тихо. Я был ошарашен. — Отдай.

Он еще мог вернуть мне оружие. Я ведь не спрашивал, как револьвер у него оказался, я мог потерять, а Душанский шел и нашел. Но Афанасий одно за другим разбивал все укрепления нашей дружбы.

— Оружие я вам верну, когда все кончится, — сказал он. — А потом, это не ваше оружие — Марьи Петровны.

Мне было грустно смотреть на него. Друга можешь бранить, если скоро простишь его. А тут ругать было глупо, надо было стрелять, только не из чего.

— Я умереть не боюсь, — он прочитал мой взгляд. — А Марью Петровну жалко. Как же вы так — командуете огонь, когда выше вас лежит женщина.

Тут была доля здравого смысла. Душанский остановил бой, потому что над нами лежала женщина, Марья Петровна. Связанная, на телеге. Но когда майор “В., не помню фамилию” спросил: “Синицын, ты разоблачился перед врагом?”, я твердо ему ответил: “Нет. Меня разоблачили. И за это кто-то ответит”.

— Не трибунал тебя будет судить, — я сказал Афанасию. — Я тебя буду судить, голой рукой утоплю в навозе. Выжму тебя всего и утоплю.

Афанасий согласно кивнул и протянул папиросу.

— Я вас понимаю и что в навозе меня утопите, не сомневаюсь. Покурите, тогда верну револьвер.

— Повешу, — сказал я ему.

— Повесите, товарищ командир, но сначала, пожалуйста, папиросу.

Я взял папиросу, прикурил и сказал:

— Теперь всегда, как стану курить, припомню тебя, Афанасий. Как висишь на суку и просишь, чтобы я дымком затянулся.