Выбрать главу

Он бросил мне револьвер.

— Вспомните, товарищ командир, — выкрикнул он. — И еще вспомните, что указателей не было, что я бродил по Берлину и писал там свою фамилию, а над ней большими буквами — вашу. Поезжайте, вас там наверняка знают — Синицына Василия Ивановича, лейтенанта, который Берлин штурмовал. А если спросят, кто это написан малыми буквами, отвечайте, что это — Душанский, висит где-нибудь на суку, потому что указателей не нашел и женщину одну пожалел. Вот вам оружие. Вешайте.

Я взял револьвер.

С грустью глядел я на Афанасия: “Что теперь скажете, товарищ майор “В., не помню фамилию”?” Майор В. мне велел поглядеть вперед. Я поглядел и погрустнел еще больше.

ИЗ ПОКАЗАНИЙ АФАНАСИЯ ДУШАНСКОГО

Что-то во мне копилось. Глупость, наверное.

Я стал размышлять: а правильно, что Маринушка, пардон, Голубкова и тот, из-за которого — вся эта карусель, лежат на телеге связанные? Изменится что-нибудь, если я их развяжу? Не изменится. Или: правильно будет ехать прямиком через город, или лучше его обогнуть, или вообще развернуться на сто восемьдесят в обратную сторону? И опять никакого ответа. Было глупо куда-нибудь ехать, потому что дороги никто не знал.

Мы двигались по течению. Федор то вылезал, то садился на место, и я смотрел на него без гнева, как на играющего ребенка, хотя у меня детей нету. Это было безумие, но оно охватило всех, и если бы кто-нибудь стал выбирать самого умного из помешанных, — я бы не пригодился. Да и другие тоже.

Потом я остановил телегу. Никто не заметил. Я наклонился над Марьей Петровной и стал забавляться ее ресницами. Дул на них. Когда они открывались, я их опять задувал. А когда попросила меня перестать — я перестал.

Снова ехали. Когда на людей находит такая медлительность или такое отчаяние, им кажется, что времени прошло больше, чем можно для жизни. А по правде, оно не продвинулась ни на шажок. Стоит, как вкопанное, на месте и ждет от тебя решения.

Тогда я решил. Посадил того, из-за которого — вся карусель, дал ему в руки поводья, а сам сел ему за спину и хорошенько огрел коня. Я держал не только руки того, из-за которого вся карусель, не просто сжимал ими вожжи, я держал его туловище и голову, я удерживал всю его несчастную душу, лишь бы он вез. Я знал, что конь всегда доставит домой хозяина, а чужой — куда привезет живого покойника?

Я обернулся к Василию. Тот не только уже не противился, он глядел на меня с испугом, в том испуге было и уважение, и неверие в нашу удачу, но главное — это была собачья преданность. Не мне, а Жямайтису. Мы стали помешанными, покорились безумию, потому что оно тогда было сильнее. Первый раз я мысленно похвалил Марью Петровну за то, что она не дала грузовик. Мотору в несколько лошадиных сил никогда не понять нас так, как живой лошадке.

Когда я уже почти был уверен, что мы едем к тому, из-за которого вся карусель, возникла новая закавыка. Зачем нам туда? Я не останавливал лошадь, не пытался свернуть в Рязань, только думал: а что-нибудь переменится, когда (если) мы все доедем? И этот провал понимания обнял меня всего, и я не нашел, чем этот провал заполнить. Я поглядел на Василия. Но там Василия не было. Был самый безумный из нас — с именным оружием Марьи Петровны.

7.

— Как думаете, чем они заполнят еще пятьдесят лет? — спрашивает Молочница.

— Кто?

— Ясно, кто. Первые пятьдесят лет они нашли чем заполнить. Две войны и вот еще это… — она крутит пальцем в воздухе, желая без слов обозначить время, по которому мы теперь едем.

— Найдут чем заполнить, — говорю я. — Точно такой же дрянью. Больше ничего у них нет.

Круг замыкается, и теперь уже спрашивает Молочница:

— У кого?

Объясняю, что “это”, которое мы не смеем назвать, только пауза, малая передышка перед другой огромной войной, и мир — это две палатки, два исполинских бивака, на одном из которых обедают, могли бы поесть на другом, но мы у них отнимаем время. И когда сытое войско поднимется в бой, второе будет голодное, и в этом как раз наша цель, причина, по которой мы родились и живем — изгадить кое-кому обедню.

— Пока найдут, чем заполнить еще пятьдесят, — повторяю я, — мы должны заполнить собой промежуток.

Промежуток, то есть пробел между двумя мировыми войнами, это вся наша жизнь. Разве нельзя было прямо сказать: живите, любите, гибните, словом, делайте все, что положено человеку, только все это делайте быстро. В этот пробел я попал девятилетним, выпал — тридцатиоднолетним. Каспяравичюс — восьми и тридцати лет. У Молочницы эти цифры — ноль и девятнадцать. Разве трудно было тогда сообщить: Жямайтис, ты парень что надо, но маленький, а время не ждет. Тебе и тому существу, что сидит на верхушке дерева, мы назначаем двадцать лет и два года. Существо сидит в неприличной позе на ветке и поливает дерево молоком. Ему только десять лет, и оно пока не является женщиной, хотя носит женское имя — Елена. Чтобы еще двадцать лет поспевать за жизнью, ты должен теперь объяснить этому существу, кто оно есть. Отвести домой и ждать, пока там, где теперь твой взгляд, пробьются жесткие волосы. Ты полюбишь ее. На это будет отпущен самое большее год. Когда существо станет матерью, надо следить, чтобы те, кого она породит, не лазили по деревьям. На это не будет времени. Пусть они терпят и наблюдают, пока там, где сходятся ноги, взойдут спиральные волосы. Тогда, Жямайтис, живя двадцать лет и два года, ты получишь достаточно времени умереть.