— Чудо на все способно.
— Она покорная, как овечка, но в Париже меняет поезд.
— Я благодарен судьбе, что она тебя не узнала.
— А я проклинаю, потому что беда мне с вами.
— Натали.
— Я — Наталия. Вы даже не решаетесь произнести ее имя.
— Елена.
— Это я придумала “чудо”. Вам бы в голову не пришло.
— Нам плевать на слова.
— Понимаю. Главное только одно — чтобы предмет вовремя оказался при вас. Больше не пытайте судьбу — шлите ее по почте.
— Заткнись. Вверх от поляков живут самые спокойные в мире мужчины, пока у них не лопается терпение.
— Не смейте трясти стол.
— А когда это случается, они хуже самых злобных медведей.
— Надо было заранее предупреждать: для зверей у нас двойная оплата.
— Сколько я тебе должен? Сто, двести франков?
— Двести.
— Уже вечером они будут твои. Что ты, к черту, молчишь?
— Я объявляю перемирие, Жямайтис.
— К черту.
— Что вы так завелись? Я вас дразню. И знаете, почему?
— Чтобы слупить двести франков.
— Хотела удостовериться, что впустила к себе Жямайтиса, которому все еще небезразлично чудо. Сена меняет людей.
— Это просто вонючая речка.
— Чем вам Сена не угодила?
— Я только сказал, что Сена вонючая. И я ни на миг не увлекся маленькой бедной Наталией. Даже когда она задрала юбку. Ты это хотела услышать?
— Да.
— Она мне противна. Она дурнушка, у нее слишком тощие ноги, кости торчат, она любит Париж, красит волосы, густо подводит брови, нос у нее картошкой, почти без ноздрей, — она поэтому дышит ртом и любит Париж. Я пришел к ней только затем, чтобы вернуть двести франков.
— Так идите вон.
— Я сдал экзамен?
— Все вы отлично сдали, я скажу мсье Жювали. У вас прекрасная женщина. И даже маленькая Наталия вполне нормальная девушка. Она мечтает, чтобы ради нее кто-нибудь однажды поменял поезд…
Я не люблю, когда парикмахерши пускают слезу.
— Твои чудесные ноги и все, что над ними и между ними, достойно любой пересадки.
— Вы бы пересели в Париже ради бедной Наталии? Ответьте “да”, и я спущу вас с лестницы. Вы не знаете, какие бывают сильные парикмахерши.
— Ну и будь, черт возьми, сильной.
— А вы бы пересели в Париже? — в ее глазах собрались слезы, но она никогда не заплачет.
— Да.
— А это что-нибудь значит, Жямайтис?
— Что мне плевать на Париж.
Это поле скоро закончится. Но война, должно быть, еще продлится. И Молочница спрашивает меня, какие конфеты в Италии. В коробках?
— Бывают и россыпью, — я пробую вспомнить. — Кажется, да, бывают.
— Правда, что их пакуют в коробки с видом Везувия?
— Не помню, — я откровенно теряюсь.
Кто-то однажды сказал, что земля, в которой скрываются двадцать тысяч, это готовый к взлету бомбардировщик. Скорее, это огромное потайное бензохранилище, ждущее своего самолета. Если самолет прилетит, он сожжет горючее. Поэтому я не жду самолета, не хочу Ватерлоо, где я смогу положить свои двадцать тысяч и добыть для остальных победу. Для десятка философов, сотни летчиков, тысячи почтальонов, нескольких тысяч легкомысленных женщин и миллиона независимых пахарей. Все они будут испепелены, чтобы взлетел самолет. Поэтому он не взлетит.
— Не помню, во что пакуют конфеты, — говорю я. — Но точно знаю, во что двенадцать лет назад они разливали свое молоко.
— В бутыли из-под навоза, — пробует отгадать Молочница.
— В мешочки. Тебе приходилось видеть, чтобы так фасовали молоко?
— Я мать пятерых детей.
— Они так молоко фасуют.
— Не груди, а настоящее вымя.
— Я никогда их не покупал.
Когда мне приходится слышать “Молочница”, передо мной возникает всегда она. Я все равно благодарен ей, это помогает забыться. Но когда говорят “Покажу свои груди”, я боюсь, что встречу знакомца, человека с молочным привкусом.
Хотя это не совсем то здание, там оно деревянное, в один этаж, но называлось в точности так же. Отец владел молоком, граф — сыроварней, или маслозаводом, или “молочницей”, а прибыль была пополам.
Когда, скажем, Каспяравичюс приносит ведро молока, в него могут нападать хвоинки, потому что дорога по лесу длинная. Я собираю эти иголки пальцами и не обязательно думаю об отце. Я могу помнить про что угодно. Но когда при мне говорят “молоко”, между “м” и “о” мне всегда мерещится он, отец.
“Ну, здравствуй, папа. Никогда не езди в Париж — это обманный город. Ну, подивишься Елисейским полям — это самые простые дворы. Париж — это пустые слова. По сравнению с нашими пустыми полями. Правда, слов у нас нет.
В кондитерской, у Монмартра, стакан молока стоит полфранка. Дорого, без Монмартра не потянул бы и на пятнадцать су. Молоко так себе. Добавь Монмартр к нашему — и сможешь продать за франк.