Занятный был век, только и скажешь. И эта книга вовсе не о войне и литовцах, она — позолоченный век глазами одного человека, которому чаще случалось глядеть на него сквозь прицел винтовки.
Йонас Жямайтис — так человека звали. Все остальное, что тут написано, является чудовищным измышлением.
И еще. Взгляд на эту войну — совершенно с другой стороны.
Рядовой человек, невиноватый в том, что родился русским (хоть это — не только национальная принадлежность), четыре года служил пушечным и танковым мясом. И он, этот русский, это вот мясо, пытается снова стать человеком. Он победил в величайшей всемирной битве, он идет по своей, отвоеванной у врага земле. И вдруг до него доносится слух, что где-то на окраине этой земли объявились выродки, стреляющие в его соратников.
Я, на месте этого человека (но только — если бы я был русский), ни о чем бы уже не думал, поскорей уложил бы ранец и отправился кончать негодяев. Русский — он так и сделал. Но нашел совсем другую войну. Вялую, тягостную, истощающую терпение, — ибо таков литовский характер.
И внезапно этот невиноватый русский, бывший пушечным мясом, чувствует страшное утомление. Но то же самое утомление чувствуют и подонки, что бросили русскому вызов. И все это очень напоминает схватку двух чернокожих боксеров в двадцатом раунде. Трудно уже — не ударить, а просто двинуться со своего истоптанного пятачка.
Вот о чем еще эта книга. О безмерной усталости. Последнем, смертельном броске из глухого угла.
Я бы на месте русского никуда не ездил, а на месте того литовца — поглядел бы на золоченый век сквозь мутный от молока стакан. Но я это все говорю, пребывая в покое и безопасности за границами золотого века.
Война, Литва, сороковые-пятидесятые. Что тут еще прибавишь. Жизнь — вертикальна. Чувства — горизонтальны.
1.
Вообразим себе лес, где, кажется, нет никого. Или часы с кукушкой. Ее голова всегда появляется неожиданно. А теперь — часы без кукушки. И свою спокойную жизнь под тиканье этих спокойных часов. И свою оторопь, когда в этом до боли родном механизме вдруг раздается кукушка.
Мы и сами шутили, что постороннему это наверняка показалось бы адом. Если он в детстве слышал от бабки, как разверзается ад, — теперь, в августе 1950-го, мог бы сам убедиться. Юозас Каспяравичюс лез нарочно первым из бункера, отшвыривал крышку и высовывал голову так резко, будто за всем этим и впрямь наблюдал посторонний, которого бабка пугала рассказами, как разверзается ад.
Что мы там делали?
— Тихо, как после потопа, — это Барткус.
Мы жили.
— И жарко, впору прыщи подсушивать.
А наверх выбирались, чтобы проверить — правда ли.
— Достанусь тому, кто меня вытащит, — говорит Молочница. — Даже прыщавому.
Она “Молочница” — из-за грудей. Большущие. И почти всегда работают по назначению. Сколько детей у нее — не знаю. От кого и когда они у нее заводятся — тоже тайна для всех. Неизвестно, что она делала до войны, наверное — ребятишек рожала. Во время войны — то же самое. А вообще-то она связная. Пусть меня Бог разразит, что хвалю негодную мать, но связная она — Его милостью.
Мозура — немая гора. Выкарабкивается быстро. Он еще — терпеливый, упорный. Разве что исполинский рост помешает ему — в будущих школьных учебниках — изображать примерного земледельца межвоенной поры. Трех немцев уложил пустыми руками. Когда пришли за его коровой. Закопал их на глубине два метра, поверху уложил скотину. С того злополучного раза лучше всех роет яму под бункер.
— А мне руку?.. — это уже Палубяцкайте.
Выставила над люком ладонь. Зря надеется в этом солдатском братстве найти галантного кавалера.
— Лезь наружу, — ворчит ее брат. — Шевелись, люди ждут.
“Люди” — это он, Палубяцкас. Еще я — Йонас Жямайтис. Отчасти и Зигмас — сапожник без ног. Но Зигмас не ждет, куда ему торопиться.
— Если услышишь шаги, — предупреждаю. — Тссс! — Я имитирую тишину, приставив палец к губам.
— Тссс, — повторяет Зигмас.
Вряд ли он понял.
— Если тссс не сделаешь, будет буф.
— Буф, — он смеется, довольный.
— Ведь они на тебя только тьфу. Тесс, чтобы не было буф. Повтори.
— Тссс, чтобы не было буф. Тьфу-тьфу-тьфу, — повторяет. — Дунн, — говорит уже сам себе, когда я с грохотом задвигаю крышку и отъединяю его от всех.
Да, забыл представиться: я командир.
Зигмасу не удается переварить, что ему было сказано: ведь шаги приближаются, не успев отдалиться. Это все еще мы. Лезем обратно, как мыши.
— Переждем, — отвечаю изумленным глазам сапожника. — Надо присесть на дорожку.