— Тридцать пять, — ответил светловолосый юноша.
— А Стасе?
— Столько же, ровно.
Мне казалось, мы ходим по кругу. И что в синем доме я спорил не с сыном, а с этим светловолосым в детстве. Или — что сейчас передо мной самый-самый родной мой сын, только лет на пятнадцать старше. Их такими растила Стася.
— Если ты хотел все запутать, смело считай, что тебе удалось, — ответил я этому человеку и с помощью Палубяцкаса забрался в телегу.
Мы тронулись с места, и отец моего ребенка, оставшийся среди улицы, начал от нас удаляться.
— Мы потому без ксендза, что все — только для вида! — закричал он вслед. — Потому что устали, а то все ходят и ходят.
— Ты давай дуй отсюда, — велел я. — А то скоро станет жарко.
— Ее даже побили разок, — долетели слова. — Кто, говорят, отец ребятенку? Она пальцем показала им на меня. И они ровно так же допытывались, кому сколько лет. И меня пинали ногами, когда я сказал, что ей ровно столько, сколько и мне.
Каспяравичюс остановил телегу. Будь у этого транспорта задний ход, мы бы поехали задом. Но не было времени разворачиваться.
— Тебя как звать? — больше я ничего не успел спросить у сына, стоящего среди улицы, каким он будет через пятнадцать лет.
— Неважно, — ответил он мне. — Теперь уже все спокойно. После свадьбы перестали ходить.
— Я все представлял по-другому! — я крикнул ему. — Но так даже лучше.
— Вы так думаете?
Мы уже прилично отъехали, когда мне послышалось:
— Твою мать!
Обернулся не я один, мы все трое посмотрели назад. На середине улицы человек склонился над другим человеком, чьи белые волосы рассыпались по земле. У стоящего было в руке оружие и его воротник еще кое-где пламенел.
Я не видел, чтобы нас кто-то преследовал. Но только мы улеглись, над нами загремели команды:
— Налево, направо. Твою мать.
Эти крики иногда затихали минут на пятнадцать, потом снова звучали прямо над нашими головами. Самое странное, что не было слышно других голосов, только один, назойливо повторявший:
— Налево, направо. Твою мать…
И вот, когда этот голос отдалился от нашего бункера, мы вылезли на поверхность. Был полдень, но из-за чудовищного тумана казалось, что едва рассвело. Мы разделились и начали постепенно окружать этот голос. Когда Палубяцкас осветил его фонарем, а Каспяравичюс выбил у него из руки щепку, которую принял за пистолет, мы услышали новую команду:
— Смирно, — но за ней повторились прежние: — Твою мать. Налево, направо.
Он сидел на пне. Человек из сгоревшей почты. Вся его левая сторона, вместе с лицом, была так страшно обожжена, что, когда Юозас выбивал щепку, я подумал: он весь рассыплется. При слове “направо” он рукой туда посылал кого-то, не видимого для нас. “Налево” совпадало со взмахом головешки, что недавно была его левой рукой.
Речи не было ни о каком возмездии. У сына, у моего сына опять остался один отец, потому что второй отличался безумной храбростью. Но обвинить во всем этом жалкое обгоревшее существо у меня бы язык не повернулся.
— Налево, направо, твою…
Это была великая жалость. Я выстрелил в обгоревший висок. Мне раньше не приходилось видеть кровь на таком черном фоне. И только тогда его команды утихли.
Но до этого выстрела нам еще надо было дожить, а это не у всех получилось.
Если спросит пришелец из будущего, за каким дьяволом я туда лезу, я его просто выгоню вон. Ибо это — и мое будущее, на нем восседает верхом и моя горбатая жизнь. И если я пристроился в двадцать первом августа пятидесятого года, это не значит, что двадцать второе — это уже иной мир. Если найти подходящую точку обзора — с одинаковой ясностью станут видны все стороны времени.
— Могли бы дальше проехать, — говорит Каспяравичюс, выбираясь из теплой ямки, насиженной в сене. — Но потом будет Сэр недоволен. Этот стрельбы наслушается, а после с ним трудно работать.
Он привязывает “этого” — буланого работягу-коня Сэра Вашингтона — возле двух сосен, между которыми почти нет просвета. Потом отгибает толстое дерматиновое покрывало со дна телеги, и Барткус, Мозура, я и он сам — мы разбираем лежащее там оружие. Остается еще винтовка, бесхозная, и ее забирает Молочница.
— Девок я бы не брал, — сомневается Юозас, оглядывая Молочницу. — Тут дело обыкновенное, хотя как знать.
Мы идем, и валежник трещит у нас под ногами.
— Но на дороге ты так не путайся, — говорю я Молочнице, которая ухитряется быть под ногами, куда бы я ни ступил.
Если кто спросит, где самое жуткое место на обитаемом свете, — это оно, мы как раз к нему подошли. Самое покойное место, наверное, тоже здесь. Они друг друга сменяют каждые пять минут, если не очень пасмурно. При солнце это место напоминает что-то из детства, хотя никогда не поймешь — что именно, ибо это память не зрения — чувства. Набегут тучи, и оно походит на что-то очень знакомое, но никогда не испытанное. Это тебя поджидает в будущем, ибо ты смертен, как все остальное.