Выбрать главу

Мне показалось, что и она не все до конца испробовала.

И я сел писать вам письмо.

Я был просто в отчаянии, а такие эмоции могут придать решимость и силу для достижения цели, которую посчитали достигнутой.

Я слабый человек, а тут нужен был крепкий, даже, наверное, русский, которому я бы отдал свое отчаяние и сопутствующую силу. Я задумал, если так можно выразиться, пересадить свое чувство другому. Соединить силы Мичурина и Фрейда, или, иначе сказать, внедрить в человеческое сознание достижения растениеводства.

Но, приглядевшись к Литве, я понял, что здесь не найду пригодных для этого дела. Край такой, что любой приезжий, даже самый отчаянный, очень быстро свыкается с этой леностью, которая характерна для нашей войны, с этой угрозой редких разрозненных выстрелов. Эта война тем больше, чем в ней меньше открытых сражений. Я черкнул вам письмо, чтобы вы в ближнем своем окружении поискали сорвиголов, тут им найдется работа.

Бог создал только мужчину и женщину, вы — Синицына и Душанского, я не знаю, как это вам удалось.

Я просил у вас людей максимально упорных, но не вполне проницательных. Имеющих опыт войны, но понятия не имеющих, что за война тут творится. Честолюбивых, но ранее не сумевших утолить свое честолюбие. С головой, но с такой, которая прошибет стену и даже не спросит, зачем это нужно. Я их получил.

Вы сейчас, наверное, крутите ваши усы и не можете соединить все обрывки нитей. Каким образом этот Жямайтис Йонас, содержавшийся в следственном изоляторе, достался бандитам и чуть не взлетел на воздух заодно с ними. Но ему пришлось всего сутки провести с тремя трупами летней ночью неглубоко под землей. Тогда прибыли Синицын с Душанским, мои люди изобразили взрыв, и Жямайтис оказался “спасен”. Сработало все: взрыв, Жямайтис, Маринка. Отчаяние, которое я годами вынашивал, глубоко пересело в другого.

Потом у них была воля. У Синицына и Душанского. Такой воли в этих краях никто никогда не видал. Мы только следили за их работой. Нас пожирала зависть, но мы не препятствовали. Они вели себя как заядлые грибники, сбивали поганки и мухоморы, плевали на сыроежки, — они отыскивали главный, верховный гриб.

Даже теперь, уже после всего, они свято уверены, что пойман не тот. Ваш старый парижский знакомец летит к вам в Бутырку, вы скоро удостоверитесь, как плачевно он выглядит.

А Василий Синицын и теперь поднимается в пять утра, расталкивает Афанасия, они прыгают в грузовик и, пока Афанасий в пятнадцатый раз пытается завести двигатель, Синицын бранится и объясняет, что им подсунули старика-паралитика, двух блудных женщин и труп инвалида без ног. Они никогда уже не остановятся. И никогда не найдут, кого ищут.

Как-то утром на табуретку передо мной села Марья Петровна Голубкова. Она была в штатском, в очень игривом платьице с вырезом на боку. Я увидел, что у нее красивая грудь, маленькая, но все-таки… и острые, излишне костлявые плечи. Этот наряд ее портил, в форме она была более женственна, более соблазнительна. То есть внешне мужественна, но было ясно, что под всей этой выправкой, формой и строгостью прячется хрупкость. А теперь у меня в кабинете сидел солдат, почему-то надевший девичье обмундирование.

Мы навеки теряем женщин, если хотя бы однажды их обряжаем солдатами.

— Я по поводу этого, — сказала она, когда села.

Я обошел стол и, прикрывая двери, улыбнулся моей секретарше. Она глядела на нас с подозрением.

— Который утопленник, — ласково сказал я и, захлопнув дверь, вернулся к Марье Петровне.

Контузию можно лечить, но того состояния, которое мы сообщили пленнику в ожидании Синицына и Душанского, — нет. Лекарства и психоанализ — вот два явления, жертвой которых он стал.

— Психоанализ спасет человечество, — я повторил отца. — Но Жямайтиса — нет. Кстати, психоанализ — только пустая присказка, — объяснил я Марье Петровне. — Как генострофия. Но это для вас чересчур.

— Я тут по своим делам, — она мне ответила. — Уже неделя, как я в запасе.

— Поздравляю, — сказал я. — Правда, не знаю, стоит ли поздравлять.

— Замуж иду, — сказала она.

Я двумя руками сжал ее ручку и крепко потряс.

Она из двух моих рук избрала мизинец и крепко-крепко его сдавила.

— Я по поводу этого, — сказала и отпустила. — Своего мужа.

Я сидел и пальцами левой руки отбарабанивал нехитрый мотивчик. “Если мы еще промолчим какое-то время, — подумал я, — пододвину бумаги и стану работать, как будто ее тут нет”.

Но она сказала:

— Так вы мне его не дадите?