— Она на десять лет тебя старше, — я обнадеживаю Наталию. — Превзошла все науки и ни разу не бывала в Париже.
— Жямайтис, вы не сказали главного, — ее ножницы застывают у меня над макушкой.
— Она красива.
— Красивей, чем я? — ножницы в ее руке неподвижны.
— Она нефранцуженка.
— И я нефранцуженка.
Ножницы все еще висят над моей головой.
— У нее зеленые глаза и рыжие волосы. В ней нет ничего романского. И славянского ничего.
— Мне наплевать, чего у нее там нет, — не унимается Наталия. — Я спрашиваю, кто красивей?
— Ладно. Она красивей тебя в семь раз.
— Ну и отлично, — она опускает ножницы и стрижет меня дальше. — Та, что красивей меня хотя бы на родинку, может везти вас в Париж.
Какое-то время она молчит и торопится, эта спешка — не на пользу моей шевелюре.
— Как зовут нефранцуженку?
— Елена.
— Хороша?
— Божественна.
— Старовата.
— Тридцать один.
— Национальность?
— Литовская. Как у меня.
— Редкая нация.
— Не такая уж редкая.
— Сбоку от Польши?
— Сверху.
— Теперь она где?
— В Париже.
— Вы лжете, Жямайтис.
— В Париже. Прямо сейчас — ее поезд. В пятнадцать тридцать. Из Берлина.
— В пятнадцать тридцать вы сидите в Фонтенбло и стрижетесь у бедной Наталии.
— В пятнадцать тридцать она должна сойти в Париже.
— Уже пятнадцать тридцать одна.
— Значит, она сошла.
— Поезд опаздывает, раз вы тут сидите.
— Она в Париже, — упорствую я.
— Тогда мчитесь в Париж, на перроне полно бродяг.
— Она доберется до Фонтенбло.
— Она впервые сошла в Париже!
— Да, — говорю. — И скоро сядет в поезд на Фонтенбло.
Наталия откладывает расческу и смахивает волосы с моего лица.
— Сверху от Польши — наверняка — самое грандиозное Фонтенбло на свете.
— Фонтенбло только здесь, — отвечаю. — Сколько я тебе должен?
— Пять франков. В Париже было бы целых пятнадцать.
— В Париже я дал бы двадцать. Здесь выложу семь.
— Пять франков, — повторяет Наталия. — Запаситесь деньгами, Жямайтис. Она не сядет в поезд на Фонтенбло. Вам придется ее искать по всему Парижу.
— Семь, — я отсчитываю семь франков. — Сверху от Польши никто не знает, что Фонтенбло — это не Париж.
— Сверху от Польши, наверное, свищут ветры и ходят белые мишки.
Я так и держу семь франков.
— Она не такая красивая, как я думала, если едет в Фонтенбло поездом.
— Разве мало красивых женщин ездит в Фонтенбло из Парижа?
— Но не так, — упорствует Натали и не берет с меня даже тех пяти франков, бросает работу, потому что клиентов нет, и идет со мной.
— Не приедет, — твердит она уже на вокзале.
Но Елена уже спускается из вагона.
— Это она? — спрашивает Наталия.
— Елена, — говорю я.
— Ничего, — признается она. — Ну и что вы стоите, неотесанный солдафон? Дама приехала из самого Парижа!
— Через Берлин, — добавляю я.
— Несите куда подальше от станции свое чудо и больше не путайтесь у меня под ногами. Я вас не стригу, Жямайтис. Вы гаубица. Бездушный снаряд.
— Красивые? — говорит мне Молочница и показывает зубы, в них зажата соломинка.
Едем мимо Америки, обыкновенной деревянной избы с такой кличкой, и наш конь косит на нее глазами: там его стойло.
Внутри есть древний приемник “Филипс”, его в незапамятные времена хозяин получил из рук самого президента, но эта история — слишком долгая. Сэр Вашингтон — такой псевдоним у хозяина — держит аппарат под кроватью. И каждый раз, когда мы приходим, вытаскивает. И тогда рапортует: “радио президента Гринюса, переданное взамен двух коров Сэру Вашингтону, стороннику земельной политики, на последней неделе говорило о том-то, тогда-то обещано вмешательство Запада, был такой-то намек между строчек; утаено: то-то и то-то”.
— А как же, — я говорю.
Но тогда она переспрашивает:
— А как же?
Мир заунывно сам себя повторяет.
— Очень. Красивей не видел.
Вместо шумных парижских улиц предлагается растрепанная стерня и подвода с прибитой мотоциклетной покрышкой; вместо гостиницы, позволявшей вдохнуть Париж без примеси Фонтенбло, — бункер, в котором краснеешь, если твоя персональная вонь перебивает чужую.
— Кто она? — Елена, застыв посреди Парижа, глядит на меня, и за ее спиной начинают сгущаться прохожие образца 1938-го.
— Бедная парикмахерша.
— Вот как, — она убыстряет шаг.
— Это она сама без конца повторяет, — оправдываюсь я.
— А ты ее утешаешь.
— Я стригусь. И она нефранцуженка, — добавляю.