— Они приезжие, чужие, у них свои мысли.
И, подсунув мужу кувшин с кислым молоком, Катерина пустилась нагонять женщин.
— А почему нельзя сделать так, чтобы все люди работали в таком согласии, как семья? — вслух подумал Томаш.
5
Среди лета вдруг приехал шофер Зуб за Ганной. Военком Харченко приглашал старую к себе. Защемило сердце у Ганны: что там ждет ее? Хоть и сердечный человек Харченко, но... Но к нему первому приходят и страшные и радостные вести. Какая теперь будет? Тревожными мыслями своими поделилась с Томашем, но тот успокоил ее, как умел.
— Что ты, сватьюшка, вбила в голову... Не кличь беду, она сама придет.
Через день меж зеленого густого леса запылила дорога, и когда пыль осела, все, кто был на сенокосе, на улицах, на дворах, увидели: из машины выскочил военный и помог слезть старой Ганне. Побежал слух: Федор приехал. Но Агата, которая была на лугу, хоть и не рассмотрела, но сердцем почувствовала, что это не Федор, а кто-то другой.
— Это Юрка! — не скрывая радости, крикнула она так, что все девушки позавидовали. Каждая из них носила в своей груди такую нужную человеку радость.
Чернушевич проводил старую до новой хаты. Они о чем-то поговорили, девушки видели, что старая покачала головой. Чернушевич взял чемоданы и пошел в край села, в сторону реки. Агата не сдержалась — побежала туда же. Легко несли ее упругие, сильные ноги, ветер обвевал стан.
— Юрка! Юрочка!..
И, забыв, что над ними не луна, а яркое солнце, что не звезды глядят на них, а людские глаза, они встретились, горячо обнялись, и этим было сказано все!
— А родители как?
— Что родители? — говорила она, идя рядом. — Мое счастье, мой Юрочка!
Ой, Юрочка, что ты женишься,
Прядет зимушка, куда денешься?
Сколько шутливых частушек пелось на их свадьбе, столько разных танцев танцевалось! Сколько шуток произнесено было. Это была первая свадьба после войны. Из района приехало начальство, и это было очень важно — уважение к Юрке еще более возросло. Не приехал только военком, сказал что занят, но на крестинах будет обязательно. И Ганна не пришла. Она принесла подарок молодым — миску пахучего зеленоватого меда, а на свадьбе не осталась.
— Слез не могу сдержать, а на что они людям?
Село знало: Харченко прочел письмо из далекой Венгрия от сына Федора: жив, но ранен, спрашивает, есть ли кто из родных. Сам военком составил при Ганне ответ — и пошло то письмо через государства на запад, неся материнскую любовь сыну. Боже ты мой, если бы можно было, то старая бросилась бы к сыну, натруженными ногами, казалось, дошла бы до самой Венгрии. Ранен? Без ног? Без рук? Все равно! Сын! Родной, единственный! Жила как в лихорадке, эти дни Ганна, берясь за десяток дел, бросая их, обливая слезами сухое, деловое письмо сына в военкомат. Без Ганны прошло собрание, и об изменениях она узнала от самого свата, который пришел к ней навеселе.. Он, как ребенок, подбрасывал на ладони ключи.
— Опять, сватья, кладовщик! Отбился, черт возьми. Юрочку председателем избрали. Не временный, а настоящий, по форме.
Ганна слушала все это, а перед глазами стоял почему-то Стефан с его ненужно-оскорбительной усмешкой.
— Хорошо ли это, сват, он ведь молод, а ты, что ни говори, хозяин.
— Он — человек военный, у него за плечами фронт! Окрепнет, сватья.
Горячо взялся за дело новый председатель. Грандиозные планы и смелые мысли рождались в его молодой голове, но не все из этих планов, к сожалению, можно было осуществить сразу. Надо было решать более неотложные, насущные вопросы — строить дома для погорельцев (в мечтах он видел Зеленый Луг в каменных коттеджах) и выводить их из землянок, приобретать тягло, инвентарь, ругаться с директором МТС, а ругаться, по правде говоря, приходилось со многими. Баян стоял в новом, купленном в городе шкафу. Чернушевич даже забывал порой, что он умеет играть, и вспоминал об этом только тогда, когда к нему приходили и просили баян. Надо было создавать и растить колхозное стадо, достраивать ферму, амбар, а когда наступила жатва, оказалось: план сева не был выполнен, а государству необходимо вернуть долги, выполнить хоть и уменьшенный, но начисленный на всю посевную площадь план хлебопоставок, в результате совсем мало хлеба оставалось для распределения. Одного не мог понять Чернушевич — что некоторые колхозники, высказывая свое неудовлетворение низкой оплатой трудодня, почему-то обвиняли в этом его, Чернушевича.
— Сами пахали, сами и ешьте!
Но этими словами не очень отмахнешься от острых вопросов. Он это хорошо понимал, понимал и то, что не имел права отгораживаться такими словами от тех, кто голодал в дни гитлеровского «нового порядка», кто потерял в войне все, сидит теперь в землянке и с надеждой смотрит на него, на председателя, на оплот государства. Съездил в район, и там помогли ему — перенесли срок возвращения ссуды и, сняв часть хлебопоставок, переложили на другие колхозы района, более крепкие. Многое удалось сделать, но дни Чернушевича были наполнены с утра до ночи заботами и суетой, а дела все надвигались и надвигались на него. Однажды, после того как была обмолочена рожь, Чернушевич, запыленный, потный (он даже сам стал подавать в барабан снопы), пришел домой. Около трех месяцев жил он счастливой семейной жизнью, но, признаться, не видел этой жизни, увлеченный работой. Сел на скамейке и почувствовал, что сильно устал, что, придя с фронта, он не отдохнул — сначала поразила страшная опустошенность родного села, потом начались «боевые задания» Харченко, теперь — этот колхоз... Сидел на скамейке, уставившись в одну точку, будто впервые видел и эту хату и этих незнакомых людей — тестя и тещу. Только тогда отвел от них глаза, когда почувствовал, что кто-то разувает его. Он увидел: Агата, стоя на коленях, стаскивает с него сапоги, а рядом на полу стоит таз с водой.