Выбрать главу

Кондратьев Василий

Зелёный монокль

Василий КОНДРАТЬЕВ

ЗЕЛЕНЫЙ МОНОКЛЬ

Фейдт и Рихтер улыбнулись, Двери тихо повернулись...

М.Кузмин

Известно, что весну на Невском проспекте обозначает Володя Захаров, его легкое пальто как зеленая гвоздика в петлице Аничкова моста. Я сейчас скажу непонятно, но представьте себе: его пальто для меня тот монокль, в который видны, весь Изумрудный Город, совсем прозрачные, насекомые явления. В элегантности, скрадывающей как стеклянная бумага новизну вещей, есть такой невнятный и мистический смысл. В мире предметов, изысканных вкусом и воображением, реальность необыкновенная: мы потому любим старину, а еще больше ее подделки, что все черты, швы и узоры кажутся поизносившимися до своего понятия. В общем, парвеню, одевшийся с иголочки по журналу, не интересен. Напротив, впечатление вещи "из вторых рук" срабатывает как магический кристалл, показывающий и далекое нечаянное родство и самые странные метемпсихозы. Я не удивлюсь, если в рисунке пятен, оставшихся от росписей кабаре "Бродячая собака", вдруг узнаю молодого человека с зеленым цветком в петлице, вылитого моего приятеля. Потому что вечная, во все времена встречающаяся порода дэнди, лунарных кавалеров-курильщиков, сообщает вкусы, привычки и даже черты лица. Эти любимчики, блуждающие по вечерам огоньки на проспектах, раздробленные отражения сияющего над городом бледного зеленоглазого бога; индусы зовут его Сома и верят, что он дает поэтам вдохновение, солдатам твердость и подсказывает гадалкам. Маги учили, чтобы разглядеть его лицо, как в зеркале, нужно "вернуть себе полное тело", т.е. выкурить в полнолуние папиросу. Однако это лицо спящего, потому что ведущий тебя взгляд видеть нельзя. Итак, зеленый взгляд можно принять скорее как поэтическое, чем портретное указание. И правда, Одоевский пишет, что "преломление зеленого луча соединено с наркотическим действием на наши нервы и обратно", а дальше, что "в микроскоп нарочно употребляют зеленоватые стекла для рассматривания прозрачных насекомых: их формы оттого делаются явственнее". Но что меня поразило, так это тонированный зеленым монокль: я очень хорошо помню, как в детстве заметил такой за витриной в антикварной лавке. Этот, можно сказать, окуляр теперь редкость, которую я поэтому понимаю почти символически: особенно то, как он выпадает у актеров, изображая вопиющий взгляд, дает намек эстетический, двусмысленный. Недаром его обожали сюрреалисты, выступавшие при своих моноклях, как мастера часового завода. Однако передо мной была не идея, а подлинник, даже с ушком для шнура, а рядом на футляре ясно читался "Карл Цейсс". Так что жестокая, слегка порочная пристальность монокля осталась в памяти вроде какого-то немецкого дежа вю.

Я не читал, к сожалению, рассказа Кузмина "Берлинский чародей" и только подозреваю, какую легенду мог повстречать автор "Римских чудес" среди темных бульваров, дансингов, нахтлокалей, русских кабаре, теософских и литературных кругов. Самые диковинные образчики человеческой прихоти были собраны здесь с немецкой дотошностью, и каждый блуждающий в поисках своего "сокрытого" мог подобрать его под фонарем где-нибудь в дебрях берлинских закоулков и перлью. А там же, куда ни одного пророка не пускали без карточки, на гала-презентациях последних истин целые братства свободного духа бились в джазовых дебатах, сатанисты танцевали с кармелитками, гости вкушали салаты из мандрагоры и тушеных капитолийских гусей в яблоках Евы под Каннское вино, Лакримэ Кристи, иные баснословные яства. Именно здесь, в эпицентре послевоенной Европы с ее кризисами и революциями на короткое "веймарское" время как в собирающей линзе запутались реальность и ее метафоры, чтобы дать нашу новую, вовсе неклассическую эпоху: сегодня, когда наша былая реальность стала колыбельной сказкой, а былые мифы и аллегории разбросаны по всем прилавкам и модным журналам. Интересно, почему это вдруг всплывающее и очень конкретное название - русский Берлин - тоже вырастает как-то в понятие? Хотя, если мы говорим о мифическом городе, то и его зарождение и падение связываются, конечно же, с русским нашествием: сперва эмиграция, потом советская канонада. Но это не все. Картина, стереоскопически четко раскрывающаяся на старой фотографии: советский, в белом кителе, офицер с ребенком, на фоне пустыни развалин за Бранденбургскими воротами. Однако несмотря на семейность, здесь "образ триумфа" на месте, ограничившем Россию и Неметчину. Этот мальчик теперь поэт и мой старший друг; для него, едва ли не первого на сегодня писателя, раскрывшего живительную и фантастическую перспективу, которую дает нам тихий русский нигилизм, выстроенный в строгом европейском стиле, это кажется не случайным - родиться на развалинах Берлина и проживать в Петербурге. Может быть потому, что в памятниках нашего города и в самой его речи (этот теперь редкий, не по-славянски четкий акцент) так странно соединились Италия и Германия - вообще родина и горнило высокого искусства, располагающего большой мир в малом - миф о Берлине во всей его значимости кажется мне специфически петербургским явлением. На родине русской романтики ее обыватель всегда ощущал себя обособленным, но с большим кругозором. (К тому же и такая жизнь, когда перейти границы реальности легче, чем государственные; вспоминаются все романы и кинофильмы с заграничными прогулками по Васильевскому Острову и Выборгской стороне). Для питерского чудака если не в его кабинете, то уж точно по северной столице расчерчиваются континенты. Да не отсюда ли и навязчивые прозвания кафе и ресторанов? Поскользнувшись на краденых воспоминаниях, а то ли от сырой летней жары и духоты, я вдруг заметил, как русский Берлин внезапно показался мне за дверями багровой кафейницы на углу Баскова переулка - теряющийся в окрестностях Надеждинской улицы. Кварталы вокруг Надеждинской, остров омываемый торговыми проспектами, ограниченными костелом, немецкой кирхой и загадочным Таврическим садом: здесь тихо и в разгар дня, улицы заполняются только звоном колоколов собора Спаса Преображения. Как будто поминальные о пока несбывшемся искусстве. Кафейница вдруг напоминает, что в этом доме когда-то было издательство "Петрополис", сначала местное, потом берлинское; точно так же из этих кварталов, светских и художественных, а в ленинградские годы вымирающих, уезжали, замышляли, но сделать не пришлось. Берлин для этих мест вроде того света; в его мифе есть и русские кости. Но все годы здесь остались и жили самые мистические поэты Петербурга, жил Хармс, жили Кузмин и Юркун. Я не читал рассказа "Берлинский чародей": от него, кроме заглавия, ничего не осталось. Но раз мы разобрались, что за симпатия между странами и эпохами, то с прототипом, который завещал Володе Захарову его пальто "со сквозняком", еще проще. В самом деле, кто не знает, что немецкая вещь вещь во всех смыслах?

Нет невероятных догадок, есть расстояния; когда собираешься с мыслями, проделываешь далекий путь. В наши вещественные времена поток сведений, рассеяние мест и фактов дает с трудом преодолимую реальность, от стыдливости сказочную. И ведь человеку, этому мученику искусства, приходится иногда воплощать больше, чем кажется. Далеко на юг от Невского проспекта, в глубине Персидского залива ближе к берегам Кувейта лежит остров Фаилака, маленький и правда как будто распростертый: когда-то Александр Великий, остановившийся здесь в походе на Аравию, называл его - Икарос - в память о том месте Эгейского моря, где разбился легендарный сын Дедала. На малом каменистом мысу, откуда весь остров на ладони, стоит огражденный стеной грубый столп. Археологи нашли, что это незапамятное святилище. Со времен забытых империй до последней "войны в Заливе" считается, что именно в этих местах соединяются внешний и подземный миры: нефть выходит к поверхности, соленые и подземные чистые воды соприкасаются, жемчуг, называемый здесь душой бессмертия, пузырьками лежит по дну. Бывали и времена, когда люди видели здесь того, кого до сих пор зовут "Зеленым человеком", говорившего от имени богов. Тогда, по легенде, луна сходила на землю. Древние поставили на острове храм великому лунарному Энзаку, греки посвятили его Артемиде; арабы и сейчас ссылаются на Суру Пещеры, рассказывающую о встрече здесь пророка Мусы с откровением "зеленоликого" Аль-Хидра. Их женщины верят, что от "зеленого взгляда" излечивается бесплодная, если проведет ясную ночь у священного столпа. Зеленый взгляд, преследующие поэтов глаза безнадежно возлюбленных, точнее всего определить как сомнамбулический; в слепом зрачке монитора сменяются образы, блуждающие в эфире: возможно, мерцающая и невыразимая причина влечения, постыдной зависимости? Подозрительный гость и безукоризненный дэнди, этот бледный Пьеро при луне, бродит по городу, или, как говорят, клубится вовсю. Как говорят, "я сею на все ветра". Его душа то и дело забегает, покидает его, взор стекленеет и каждый раз новая тень появляется на тротуаре. Он собственно и не плоть, а элегантная камера, может быть, без дверей и окон. Ему видимо хочется знать, где его подлинное тело: он ходит по кладбищам, завязывает встречи на партиях, разбивает сердца, иногда окуляры. Он спрашивает и получает вести: персонаж и правда неумолкаемый. Наконец, свидание назначается, и вовремя на этом месте он кончает с собой. В живых тающее облачко его папиросы. "Я курю и сгораю. "Я ухожу в разные стороны одновременно". В его глазах исполняется ясная и звонкая, словно все перевернуто, наркотика окружающего порядка (с черепом, разнесенным вдребезги, он видит уже неподвластное), бездонный взгляд как будто ожившего для меня в "Багдадском воре" Конрада Фейдта. Если вы помните "Калигари" и сомнамбулу Чезаре, которого этот шарлатан и, как говорят французы, "курилка" возил в чемодане по всей Германии, вы знаете, как этот взгляд буквально навис, заставив Европу оцепенеть. Плакаты "Ты должен стать Калигари" и куклы берлинского сомнамбулы заполнили все синема и балаганы от Сан-Франциско до Петербурга, а немецкий гений кино вдруг сосредоточил в Берлине ту камеру обскура, которая и сейчас пронизывает нас излучением странного мира, рассказывает новую легенду какого-то очень забытого предания. Неужели история Каспара из тьмы? Бертран описывает встречу с ним в Дижоне: этот моментальный незнакомец с костлявыми пальцами и прозрачным взглядом оставил поэту одноименную рукопись. Мы не знаем, что это было за наваждение, однако точно известно, что некий назвавшийся Каспар появился на нюрнбергской ярмарке 1828 г.: бледный и как будто безумный, он уверял, что с рождения содержался во мраке - и говорил много других темных вещей. Его загадочные происхождение и потом гибель породили толки, спириты даже считали, что все это связано с темнокожим волхвом Каспаром из Аравии, покоящимся, как известно, в Кельнском соборе. Если это и правда такой блуждающий образ, то ничего удивительного, что он кинематографически возник на заре нашей эпохи, когда танцующие чернокожие пророки заполнили церкви и дансинги, проповедуя скорое воцарение и мученичество нового мессии на Соломоновом троне Эфиопии. Перед тысячами из прокуренной тьмы на экране появился Фейдт. Возможно, вы вспомните эти интермедии "Опиум" и "Иначе", ночные берлинские закоулки, освещаемые только наперстными звездами слепых рук потерявшегося артиста. Магическое пространство другого мира, застывшее для старых романтиков в бескрайнем стереоскопе, все пришло в движение, залучилось в сомнамбулическом взгляде. Но, кажется, об этом писали. Занятно, все же, почему Кузмин назвал его зеленоглазым? Хотя до "Багдадского вора", когда берлинский чародей появился в образе крылатого персидского всадника, со стрелой во лбу падающего фаэтоном на вечный город, никто здесь не знал, что эти глаза свинцово голубые, и не слышал какой-то загробный акцент голоса, жестокий, как прицел монокля. Не знаю, чем меня тогда задержал тот зеленоватый немецкий монокль, и не могу на Невском найти тот магазин. Однако в одной из таких прогулок я зашел в заведение "три семерки"; там стояли автоматическое казино и компьютерные игры, эти дешевые макеты бесконечности на пестрых экранах: была там и такая, в "Персидского принца"... кто же забыл о фильме "Багдадский вор"? Сюжет получился интересный. По воле чародея Джафара я заключен в лабиринте, где должен найти и проложить себе дорогу к принцессе, которая ждет меня в сказочных чертогах. Это весьма торный путь. Однако моя удача, к которой мне нужно идти так долго, преодолевая все двенадцать ярусов лабиринта, на самом деле всего лишь конец, а потом мне остается начинать все сначала. Этот лабиринт представляет собой архитектурный гротеск сводчатых галерей, тупиков и мостиков, украшенных дымящимися кувшинами, стражниками, магическими зеркалами и падающими решетками. В своих долгих попытках я стал, наконец, блуждать по нему без всякой цели - и здесь вдруг ясно обнаружил, что каждый ярус лабиринта является замкнутой сферой, а богатая дверь выводит из нее в следующую, и так все двенадцать следуют друг за другом в почти планетарном порядке. Я снова и снова убиваю волхва, но каждый раз непостижимым образом замкнутой системы оказываюсь опять в сердцевине своего лабиринта. Таким образом, мое путешествие хуже чем бесконечно.