Выбрать главу

Сильное впечатление, не правда ли, производят эти исповедальные письма Кузьмина. Потому, вероятно, что впервые раскрылся в них этот замкнутый, всю жизнь молчавший человек.

«Моя первая жена умерла здесь от туберкулеза, — продолжает он, — да будет священна память этого верного товарища. А я мучаюсь из-за нее: зачем я позвал ее идти за мной?

17 лет я прожил вдовцом-бобылем, терпел одиночество суровой, неустроенной жизни, пока не женился снова на здешней выносливой, сибирского типа, женщине…

Вот так крутилась моя жизнь, пока я ее не оседлал. Я радуюсь тому, что она не захватила тебя в свою жестокую круговерть, и страдаю оттого, что ты не знала и не могла оценить жертвы моего сердца — жертвы, начавшейся еще на Царевом кургане, жертвы твоего рыцаря.

Милёк, может быть, за это рыцарство в характере у тебя и сохранилась некоторая привязанность ко мне. За что же еще можно помнить такого непутевого чудака (по теперешним понятиям о человеке), как не за чистоту и стойкость его мыслей и чувств».

«Не писатель я и великий молчальник, тебе это известно. И сердце мое окаменело давно, а сегодня оно вдруг расплавилось. От ласки твоей. Даже со стороны люди заметили что-то необычное. Старые, потухшие глава на грубом лице вдруг ожили так, что люди в ответ начали улыбаться. Не скроешь. Я вспоминаю такой же случай в Уфе, на вокзале, ты провожала меня куда-то, мы завтракали в буфете, а недалеко сидел какой-то старичок, художник или писатель, и так неотрывно, упорно смотрел в наши лица и все время улыбался. Теперь я знаю, чем мы привлекли его внимание. Чистым светом любви в глазах, он все покоряет и притягивает, Миля. Вот такое же, вероятно, выражение у меня и сегодня. Это большое, редкое счастье для меня.

Значит, мой огонек еще горит, не потух, ты заставила его светиться. (Кстати, откуда ты узнала обо мне — из «Огонька» № 41 или из «Правды» № 288, или другого источника? Много обо мне пишут всякой ерунды.)

И все равно: близко ты или далеко, и какая ты — седая, горбатая, беззубая, высохшая или растолстевшая, все равно. Важно то, что ты существуешь, что ты помнишь меня, что я не одинок в мире. Ведь так, Милёк? Ты по-хорошему меня помнишь, ты не проклинаешь меня?

Как бы мне хотелось, чтобы в твоем сердце горел ответный огонек всегда, всегда, всегда! Ответный, Милек. Он не будет одиноким никогда, никогда, никогда, и, может быть, и тебе от этого будет теплее, мой родной друг.

Я не спрашиваю тебя, как жила ты свою жизнь, и ты не пишешь. Вероятно, это очень тяжело вспоминать, и я не могу тревожить твоей памяти.

Но я был бы тебе очень благодарен, если бы ты сообщила мне о теперешнем твоем состоянии. Прежде всего о здоровье. Семейном положении, бытовом устройстве, материальной обеспеченности, времяпрепровождении и так далее. Ведь ничего этого я не знаю. И еще, не в обиду, не требуется ли в чем моя помощь? Да — как Ириночка? (Дочь М. Э. Шэхиной от первого брака с преждевременно скончавшимся А. И. Дружининым. — В. П.)

Что касается меня по этой части, то я здоров посредственно (сердце измоталось), но работаю нормально. С головой влез в биологию растений, и в этой работе заключается моя жизнь, утешение и забвение. Женат, имею десятилетнего сына Петушка (Петра). Материально обеспечен по званию академика и степени доктора наук, работа летом в поле, в степи и лаборатории, зимой, главным образом, камерально в Алма-Ате. На пенсию выйду после смерти, которая, кажется, уже недалеко, но это ничего. В общем, все в порядке. Не в порядке было только то, что я всегда был одинок. Страшно холодно было от этого. Но вот объявилась ты, и теперь наладится сердечное хозяйство.

Прости, Миля, что я назойливо пишу тебе о вещах, которые тебя, м. б., не интересуют. Но я не могу остаться без связи с тобой. Слишком долго она была прервана. Натерпелся, хватит! Всего доброго. Твой старый Валёк».

И тут как не воскликнуть вслед за шекспировским любимым героем, что бывают на свете чудеса, которые нашим мудрецам не снились: показав это письмо Валентина Петровича, Милли Эрнестовна достала из своего архива и фотографию тех мест, где происходили события, в нем описанные. Фотографию сделал ее отец, Эрнест Васильевич. На ней изображена деревушка Царевщина, где Урмы жили летом. Деревянные крестьянские дома под дощатыми крышами. Плетни. Сараи и хлевы под соломой. Вдали белокаменная церковь с классическим портиком и колоннадой, а за деревней господствующий над лесом голый Царев курган. И так резки, сочны малейшие подробности на снимке, что кажется, будто все события, описанные в письме, происходили буквально вчера.

Итак, несмотря на «направленное воспитание» учителя естественной истории, успешную работу в его кабинете в качестве ассистента, сборы гербариев и коллекций насекомых, минералов, проявление заметных способностей к занятию биологией, Кузьмин стал учиться на горного инженера. Однако вмешалась война, и в 1915 году, после объяснения на Царевом кургане, вольноопределяющийся Кузьмин оказался в окопах. К своим новым обязанностям он относился по-мужски, следствием чего было производство в прапорщики, Георгиевский крест, а его имя засверкало золотыми буквами на мраморе Георгиевского зала Большого Кремлевского дворца. Однако главное, чем жил молодой офицер от первых пограничных столкновений до брусиловского прорыва, — это книги. Старший брат Дмитрий, студент Московского сельскохозяйственного института, посылал на фронт уже ненужные ему учебники, и в перерывах между боями — они длились, к счастью, годы, — во время нудного сидения в окопах и долгого лежания во фронтовых и тыловых госпиталях Кузьмин вобрал в свою память чуть ли не весь тот запас знаний, который требовался от выпускников сельскохозяйственных институтов. Правда, в окопах он проходил иные практикумы, но полеводство он знал сызмальства.

Недешево обошлась война и его здоровью.

«Я смолоду был хил и болезнен, — продиктовал Валентин Петрович. — В детстве меня захватили ревматизм и малярия. Как засуха схватывает зерно, и оно становится щуплым. Рос я в глухой деревне, и знахарки только из-за своего невежества не сумели меня доконать. Ревматизм и малярия прошли сами собой, а в организме и характере появилась определенная сопротивляемость. В гражданскую войну я заболел тифом. Сибирцев, огромный, как матерый медведь, врач, приложил меня к своему уху — он всех так выслушивал, — послушал сердце и сказал: «Сдохнешь». Возмутился я, хоть и был слаб, как ребенок. «А что я тебе скажу? — гудел Сибирцев. — Сердце у тебя еле держится, да и пил ты шибко: вон нос какой красный… А мне некогда, живым учет вести надо». Я в рот спиртного не брал, и это вселило в меня надежду, что грубо откровенный диагноз Сибирцева может быть ошибочным. Уперся — и выжил. А перед этим на германском фронте соседний батальон попал под газовую атаку, и меня с другими послали выносить уцелевших. Побегали, побегали с носилками, а потом я и сам захрипел. Сознание потерял. Через десять лет мне понадобилась справка о состоянии здоровья. Пошел к рентгенологу: «Почему скрыли, что у вас был туберкулез в активной форме?» — «А я не знал, что болел туберкулезом». — «Я же вижу, остались зарубцевавшиеся каверны».

Четыре года в окопах, три тяжелых ранения, из них одно штыком в грудь: ножевой германский штык едва не достиг сердца.

Вот откуда эти резкие короткие вздохи, которые ошибочно принимаешь за признак волнения.

Революция перекинула Кузьмина с Западного фронта далеко на восток, превратила царского офицера в бойца Красной Армии. В 1920 году Кузьмин возводил оборонительные сооружения под Иркутском, готовя город к обороне против отступавших с запада к Байкалу каппелевцев. До Иркутска капнелевцы не дошли, и для Кузьмина на этом военная служба окончилась.

Прежде чем демобилизованных красноармейцев распустить по домам, их спросили: нет ли среди них агрономов? Кузьмин мог сказать — и в полном согласии с совестью — и да и нет. Решало другое: возвращаться в Екатеринославль, в Самару или не возвращаться. Там его ждала неопределенность, и служебная и душевная, здесь — и сегодня же! — большая, интересная работа научного сотрудника опытной сельскохозяйственной станции.