Выбрать главу

— Неубедительно у тебя звучит слово «родина», — раздраженно сказал я.

— Ошибаешься, Манолис, глубоко ошибаешься. Просто я не путаю понятие «родина» с понятием «правительство» и «государство».

Много раз я уже готов был согласиться с Дросакисом, с его железной логикой, но что-то удерживало меня, какой-то страх овладевал мной, и я уходил от него, шел к своему приятелю Кирмизидису, который слепо верил в победу. Я садился около него и успокаивался. Он был родом из Фуладжика, турки убили всех его близких — отца, мать, братьев, девушку, которую он любил. Единственное, что у него осталось, — его вера. Турки, узнав о продвижении нашей армии, сровняли с землей его деревню. В живых остался он один. Когда Кирмизидис рассказывал о резне в деревне, даже камни не могли оставаться равнодушными. Сначала солдаты слушали его почтительно и сочувственно. Но потом привыкли. Ничто уже никого не удивляло. Им хотелось слышать только то, что щекотало нервы.

— Ну-ка, друг, расскажи, как эти подлецы насиловали девочек… Мы, когда турецкую деревню захватываем, турчанок не силой берем, добром уговариваем.

— Ох и хитрющие они, стервы!

И все начинали смеяться. Чего же можно было ожидать, когда мы столько лет жили, как скоты!

* * *

Пришла весна 1922 года. Однажды наш батальон расположился на отдых на плоскогорье неподалеку от Афьон-Карахисара. У нас было часа два свободного времени, и солдаты разбрелись в разные стороны, забыв об опасности. Вокруг все дышало спокойствием, будто никакой войны не было: величавые горы, простирающие в небо свои вершины, бесконечные густые леса, редкие островки нерастаявшего снега, приютившиеся на опушках, на склонах; у подножия гор — маленькие заброшенные деревушки, похожие на спящих овечек; поля, разделенные на крохотные участки, похожие на расстеленные коврики; клекочущая в горных речушках вода; миллионы подснежников, высовывающих свои головки из-под снега; деревья, только начавшие распускаться; насекомые, пресмыкающиеся, пернатые, четвероногие, поющие гимн любви. А мы казались себе самым низким, самым презренным созданием природы.

Мы с Дросакисом прошлись немного, порадовались солнцу. Обнаружив зеленый островок, прилегли отдохнуть. Дросакис, лежа на спине, наслаждался мягкой травой; он сорвал нежный стебелек, поднес к носу и жадно вдохнул свежий аромат.

— До чего же прекрасна, жизнь, черт возьми! — воскликнул он и раскинул руки, словно хотел обнять всю эту красоту…

— Ты, как ребенок, радуешься, дружище. Гляжу я на тебя, и невольно мне вспоминается наш ослик Ойнон. Он всегда катался по траве, когда наступала весна. Ах, знал бы ты, какой это умный ослик, Никитас! Весь день он пасся где-нибудь неподалеку от нас, но как только замечал в руках у кого-то уздечку и вьюк, моментально скрывался. И мы с ног сбивались, прежде чем находили его. А когда наконец нам удавалось его поймать, он притворно кусал нам руки и ласкался, как человек…

Я вспомнил Ойнона, и у меня на душе посветлело. Мне хотелось поговорить о нем, и я не заметил, что Дросакис о чем-то задумался.

— Ты от души посмеешься, когда я расскажу тебе, почему его назвали Ойнон. Я был тогда еще мальчишкой. Однажды в кофейню зашел какой-то иностранец из тех, что интересуются стариной. Как сейчас его вижу: высокий, худой, глаза голубые, а зубы большие и редкие. Слова как будто перекатывались у него в горле. Все, кто был в кофейне, пытались понять, что он говорит. «Чего он хочет, этот англичанин?» — «Чего-то он просит…» «Оное! Оное!» — повторял тот. «Что такое «оное»? — удивлялись все. «Ну-ка, позовите кого-нибудь, кто по-иностранному понимает», — сказал кто-то. «Я понимаю, — объявил лодочник Николас, который приехал к нам на работу из Кушадасы. — Он вина просит», — заявил лодочник авторитетно. «Ну-у!» — удивились все, а кто-то схватил кружку, зачерпнул из бочки вина и поднес иностранцу. «No! No! — запротестовал гость. — No, ойнон! Оное! Оное!» К счастью, в это время мимо проходил доктор Хайдаридис. Позвали его. «Знаете, чего просит господин? — засмеялся доктор. — Осла, с вашего позволения! Осла дядюшки Димитриса. Оное — по-древнегречески значит осел, а вино — ойнон». Так после этого и дали ослику кличку Ойнон.

Никитас посмеялся, но не упустил случая поддеть меня:

— Погоди-ка, Аксиотис, неужели только твоего осла напомнила тебе травка? И больше ничего? Ты никогда не лежал со своей девушкой на траве? Глаза у тебя закрыты, а кровь так и кипит.

Крестьянин нелегко раскрывает душу, особенно в таких щекотливых делах. Воспоминания о Катине, которые до сих пор мучили меня ночами, были для меня святыней. Об этом я ни с кем не мог говорить. Дросакис тоже никогда не рассказывал о своей девушке, хотя по всякому поводу писал ей огромные письма. Нам противно было слушать постоянные разговоры солдат о женщинах. Но сейчас он затронул мое мужское самолюбие, и я рассказал ему об Эдавье.