— Это точно, в Европе за последние сто лет произошло больше перемен, чем здесь — за восемьсот, — признал канарец. — Но все же сомневаюсь, что там люди счастливее.
— Камень счастливее кактуса, кактус счастливее розы, роза счастливее козы, коза счастливее пастуха, а пастух счастливее мудреца, но я все же предпочитаю быть мудрецом, а не камнем, — процитировал андалузец любимое высказывание своего отца.
— А я не видел ничего плохого в том, чтобы быть пастухом, пока не встретил Ингрид, — признался канарец. — Ради нее я делал все, чтобы стать мудрецом, пусть это и добавило мне проблем. Но, как мне кажется, краснокожим недолго осталось жить так, как жили до сих пор. Сюда пришли мы.
— Думаешь, мы сможем изменить их жизнь? — удивился Андухар. — Ты что же, считаешь нас такими важными персонами?
— Нет, конечно! Ни ты, ни я сами по себе ничего не изменим, точно так же, как у нас на Гомере пара кузнечиков, залетевших из Африки, ничего не изменит в жизни островитян. Но любой канарец знает, что за этой парочкой неизбежно последуют целые полчища саранчи, которые сожрут все посевы и обрекут народ на целый год голода и лишений.
— Так ты считаешь нас вроде саранчи?
— Не по собственной воле, разумеется. Как та пара кузнечиков, занесенных на Гомеру ветром, тоже попала туда не по своей воле. Но первый шаг всегда самый важный. А если не веришь, спроси у жителей Эспаньолы, и они расскажут, как за последние десять лет из свободных и счастливых людей превратились в несчастных рабов.
— Это точно, — согласился Андухар. — Я несколько месяцев прожил на Эспаньоле и не встретил ни одного туземца, который казался бы сколько-нибудь довольным жизнью.
— Когда европейцы вторгнутся в эти прерии, очень скоро здесь тоже не останется ни одного краснокожего, довольного жизнью, — заверил его Сьенфуэгос. — Самое худшее, что мы сюда принесем — даже не наши болезни и пороки; хуже всего другая беда, и они не знают, как с ней бороться.
Какая?
— Алчность. Я не встречал ни одного уроженца Нового Света, который желал бы иметь больше, чем необходимо, как не встречал ни одного выходца из Старого Света, который не стремился бы захапать как можно больше богатств, а потом не знает, что с этим делать. Вот в этом и заключается главное различие между нами.
— А ведь и правда, я не знаю ни одного сиу, который бы цеплялся за что-нибудь, кроме своих детей, — согласился Андухар, чуть заметно кивнув. — Детей они обожают, готовы ради них в лепешку расшибиться, а если умирает ребенок, то скорбят не только родители, но и все племя. Они месяцами рыдают, почти ничего не едят, пробавляясь лишь парой глотков воды в день.
— А к своим женам они питают такую же любовь? — спросил Сьенфуэгос.
— Думаю, что нет. А даже если и питают — воин не должен этого показывать. Истинный сиу должен терпеть любые невзгоды и самую адскую боль, а потому им позволено проявлять нежность лишь к детям. Я ни разу не видел, чтобы индейцы их наказывали, прощая им такие вещи, за что любой отец из Европы задал бы хорошую порку. Но в то же время, — добавил Андухар, — муж и жена здесь могут драться прямо на глазах у соседей, и никому даже в голову не придет вмешаться. Когда же они устают от бесконечных драк, в которых, кстати, никогда не пользуются оружием, один из них может покинуть селение, провести сезон вдали от него, а потом вернуться, как ни в чем не бывало.
— Поразительно!
— И это еще не все! Сдается мне, им совершенно незнакомы такие чувства, как злоба или обида — во всяком случае, по отношению к своим соплеменникам. Индейцам ничего не стоит поссориться, потом помириться и вести себя так, будто ничего не произошло. Такое впечатление, что у них вообще нет памяти.
— Но ведь она у них есть?
Андухар убежденно кивнул:
— Разумеется — за исключением тех случаев, когда дело касается домашних ссор.
— Любопытно! — заметил канарец. — Когда, хоть и очень редко, мне случалось повздорить с Ингрид или Арайей, они потом дуются целую неделю и не желают со мной разговаривать.
— Другой мир — другие обычаи... — философски заметил Андухар.
Обычаи Нового Света действительно сильно отличались от европейских, и Сьенфуэгос в этом воочию убедился спустя три дня, когда однажды утром, открыв глаза, увидел в двух шагах от себя старика-индейца в бизоньей шкуре, сидящего неподвижно, словно каменное изваяние.