— И где же тебе пришлось воевать? На каком направлении ты попал в плен?
— Был на дипломатической работе.
— И не успел выехать?
— Вот именно, не успел.
— Из какой же страны не успело выехать наше посольство и дипломат попал в Маутхаузен?
— Сказать, Мамедов, в чем твоя ошибка? Твои вопросы слишком квалифицированные. Ты, случайно, к следственным органам отношения не имел?
— С чего ты взял, Яков Никитич?
— Насколько я заметил, ты тоже говоришь на нескольких языках.
— Да, я говорю на армянском, персидском, азербайджанском, турецком, немного знаю грузинский.
— Кажется, ты понимаешь и по–итальянски?
— Не больше, чем бывший музыкант. Крещендо, модерато, пьяниссимо, фермата.
— Я очень любил музыку. Ты на чем играл?
— На скрипке. Позже на гобое.
— Сколько позиций имеет скрипка? — спросил Старостин тоном экзаменатора.
— А сколько ты хочешь, чтобы у скрипки было позиций? Я знаю семь. Есть еще флажолет.
— Какие скрипичные концерты ты играл?
— Когда–то играл концерты Бетховена, Мендельсона, Чайковского.
— Я бы хотел еще раз услышать концерт Мендельсона–Бартольди, размечтался Старостин.
Ночь, когда два соседа по нарам вели вполголоса этот разговор, полный недомолвок, была разорвана ревом сирен.
Свет потух. Выстрелы. Крики. Стоны. И все это в близком соседстве с блоком No 17.
Вскоре стало известно, что восстали заключенные в блоке No 20, блоке смертников. На карточках тех, кого отправляли в блок No 20, стояли пометки: «Возвращение нежелательно», «Мрак и туман», «К» (от немецкого слова «кугель», то есть пуля). Все это означало смертный приговор. На работу из блока No 20 не выводили. Там сидели советские офицеры, особенно много летчиков. Сидели там и участники варшавского восстания и югославские партизаны.
Трое суток никого не выпускали из бараков, в каждого, кто подходил к окну, стреляли без предупреждения. Но как только Старостину глубокой ночью удалось выйти, он узнал о восстании в блоке No 20 трагические подробности. Он был потрясен жертвами, которые принесли восставшие, но счастлив, что не всех беглецов поймали. Может, кто–то спасется и когда–нибудь расскажет о страшном застенке?
Не только новости о восстании принес тогда Старостин. Он доверительно сообщил Мамедову, что в ту самую ночь состоялся сильнейший воздушный налет на Берлин. Бомба попала в здание гестапо, всех заключенных Моабитской тюрьмы эвакуируют в концлагеря.
И раньше Маутхаузен имел все основания для того, чтобы называться лагерем смерти. А после того как эсэсовцы подавили восстание в блоке No 20, зловонный дым, подымающийся над трубой крематория, стал еще гуще.
Отто Бауэр, старший по бараку, предупредил Старостина: ему нельзя оставаться помощником писаря, осторожности ради он должен, пока свирепствует террор, пойти работать в штайнбрух, то есть в каменоломню.
В те дни Старостин рад был узнать, что в каменоломне начали изготовлять могильные плиты, надгробья и постаменты для немецких кладбищ.
Каждый день эсэсовцы сталкивали со скалы в пропасть нескольких заключенных, их называли «парашютистами». Был случай, когда в каменоломне начали взрывать шпуры, не предупредив никого и не выведя оттуда работающих. Иногда всех заставляли бессмысленно переносить камни туда и обратно, туда и обратно.
Тем, кто не мог скрыть возмущения и раздражения, Старостин сказал:
— Это издевательство, но пусть никто из нас не будет подавлен, раздражен. Пусть нами владеет сознание, что мы не приносим никакой пользы фашистам.
Такие же бессмысленные злодейства совершались в лагере в конце прошлого лета, после неудачного покушения на Гитлера.
Работать в каменоломне зимой намного труднее, чем летом. А кроме всего прочего, летом, когда арестантов гнали через лес, многие отдирали кору молодых деревьев и грызли, жевали ее.
Каждый день Старостин пересчитывал ступеньки, ведущие в гору, в лагерь. Сто восемьдесят шесть ступенек. И горе, если он не сможет с ними совладать!
В один из стылых февральских вечеров, когда ветер дул со стороны невидимого, заледеневшего Дуная, ноги были налиты таким свинцом усталости, что каждая ступенька давалась Этьену с трудом.
Двадцать девятая ступенька, тридцатая, тридцать первая, тридцать вторая, тридцать третья…
Он вдруг почувствовал, как его с обеих сторон крепко взяли под руки. Вот это встреча! Он сразу потерял счет ступенькам. Справа его поддерживал сильной рукой рослый, по–прежнему могучий Зазнобин, слева — душа–парень Шостак. Бронебойщик шел молча, а Шостак не удержался:
— Ты самый последний приказ не получил, земляк?
— Какой?
— Приказ — голов не вешать и глядеть вперед!..
— Потише приказывай, Кастусь, — пробасил Зазнобин, не замечая, что предостережение его прозвучало громче, нежели присказка товарища.
Этьен не успел вдоволь обрадоваться и вдоволь удивиться, как дружеские руки вознесли его на самый верх лестницы. При дневном свете такая помощь была бы немыслима: можно насмерть подвести ослабевшего, эсэсовцы уже не раз сбрасывали таких доходяг со скалы.
Зазнобин и Шостак также мыкались в штайнбрухе. И с того вечера они не раз при окончании работы «случайно» оказывались у подножья лестницы рядом со Старостиным и, можно сказать, несли его над ступеньками, он лишь касался их колодками.
Какое он чувствовал облегчение, когда ступал ослабевшими ногами на последние ступеньки и оказывался перед воротами в лагерь.
Тут уж можно надеяться, что дойдешь до барака. Осталось подняться в самом лагере на четыре ступеньки между первым и вторым рядом бараков и еще на пять ступенек между вторым и третьим рядом бараков. Ну, а если ему трудно будет забраться к себе на нары, на третий ярус, — Мамедов поможет…
«Мамедов не был со мной откровенен, не интендант он, — размышлял Старостин, лежа на нарах. — Но можно было не обижать его своим недоверием. Он с Архиповым был в подполье лагеря Офлаг–136 С–шталаг. Он с Леонидом Панасенко спасал здесь смертников в 13–м блоке, подменяя жестяные браслеты с номерами».
— Знаешь что, Сергей, — неожиданно сказал Старостин, повертываясь лицом к соседу. — Никто из нас не знает, останется он в живых или нет. Пришло время узнать друг о друге побольше.
— Давно согласен.
— Ты вот удивляешься, почему я вожу дружбу с итальянцами, откуда знаю столько языков… Понимаешь, после войны в Испании пришлось застрять в Европе. А перед тем как меня судил специальный трибунал по защите фашизма, выдал себя за австрийца.
— Как же тебе удалось снова стать Старостиным? — насторожился Мамедов.
— Это уже когда везли в Австрию. Товарищи похоронили того австрийца в дороге. А я назвал свою фамилию. И воинское звание. Полковник.
— Может, опять взял на прокат чужую фамилию? Может, я после войны и не найду тебя нигде? Может, и не жил никогда в Москве такой человек Старостин?
— Даю слово, найдешь в Москве Якова Никитича Старостина. И мы обязательно увидимся. Конечно, — Этьен вздохнул, — при одном маленьком условии. Если оба останемся в живых.
Повторялась старая история. Мамедов явно обижался на своего соседа по нарам: тот снова скрытничает, не посвящает в свои дела. Уже тогда Мамедов смутно догадывался, что его сосед — один из участников интернационального подполья в Маутхаузене.
После восстания в блоке No 20 узников задерживали в каменоломне до позднего вечера. Старостин возвращался обессиленный, и Мамедов видел это. Но он не знал, сколько огорчений приносили Старостину эти задержки в штайнбрухе, когда срывались подпольные встречи, когда Старостин опаздывал на явки, когда его не было на месте и связные, с риском для жизни пробиравшиеся в блок No 17, уходили ни с чем.
126
По вечерам, когда узники возвращались из штайнбруха, над входом–маяком и на караульных вышках по углам лагеря светили прожекторы. Старостину не нужно было видеть каменную стену, он помнит, что камни там уложены в четырнадцать рядов, а выше камней — пять ниток колючей проволоки. А там, где не тянется сплошная стена, где стоят вогнутые внутрь железные кронштейны с изоляторами, — двадцать пять ниток проволоки.