Этьен, сдерживая и пряча свое волнение, спросил о Советском Союзе не доносится ли канонада с Востока? Спокойно ли на монгольской границе, на реке Халхин-Гол? Седовласый синьор ответил, что после окончания войны России с Финляндией на Востоке тихо. Так Этьен узнал о той войне и с трудом удержался от расспросов. Ни один отзвук, отголосок войны русских с финнами не проник к нему в одиночку, сквозь толщу тюремных стен...
Он понимал, что лишь меняет сегодня тюремный адрес и не свобода ждет его, а новое заключение.
Впервые его везут в арестантском вагоне. Его провели по проходу между двумя рядами маленьких узких купе, каждое площадью не больше одного квадратного метра. В такой вот клетушке очутился и он.
Едва поезд тронулся, он догадался, что везут на юг. Может, переселение пойдет ему на пользу? Только бы не повезли в Сицилию или на Устику, где обдает беспощадным зноем Африка. А дышать мягким морским воздухом полезно для больных легких. Не случайно столько чахоточных едет на острова Понтийского архипелага, не случайно и Максим Горький облюбовал для себя Капри...
От длительного, вынужденного молчания, от одиночного заключения голос у Этьена совсем пропал. Поначалу он говорил так тихо, что карабинеры его переспрашивали. Но затем овладел собой, хотя настроение у него было по-прежнему подавленное: не так легко трястись долгие часы в поезде, когда тебя сковали наручниками. А тут еще неловко надели левый наручник: железо больно натирало косточку запястья.
Оглушила разноголосица улиц, по которым его провезли, а затем бесшабашный шум вокзала. Тишина накапливалась в Этьене длинные годы, ему казалось теперь, что все говорят слишком громко, все кричат.
И все-таки светозарное утро, а затем длинный весенний день принесли столько нежданной радости, столько скоротечных восторгов!
Он глядел в Болонье сквозь решетку арестантского автомобиля на привокзальные улицы и рад был каждому встречному, даже тому, кто провожал арестантский фургон безразличным или неприязненным взглядом.
Может, по этой вот улице расхаживал, превозмогая одышку и вытирая платком потное одутловатое лицо, Фаббрини? Здесь, в Болонье, он начал свою карьеру адвоката-провокатора, здесь по его нечистым следам и ходила кличка "Рот нараспашку"...
Одежда прохожих казалась крикливой. Он забыл, что не все человечество одето в серо-коричневую арестантскую робу, что люди носят цветные платья, косынки, рубашки, шляпы, платки, шарфы, чулки. Он словно заглянул на чужой праздник. Глаз его насыщался давно забытой палитрой улицы - пестрая толпа, яркие вывески, разноцветные дома, веселые колеры трамваев и автомобилей.
Да и лица людей, разгуливающих свободно, без конвоя, так своеобразны! Может быть, потому, что он давно не видел румянца на щеках, живого блеска глаз, не видел капризных чубов, локонов, челок, девичьих кос?
И как много женщин, оказывается, живет на земле!
Он счастлив снова увидеть живой мир, который предстал перед ним в возросшем богатстве красок, звуков и запахов.
Он чутко реагировал на забытые звуки. Автомобильный гудок. Веселые звонки велосипедов. Треньканье мандолины. Скрежет трамвая на крутом повороте. Гулкий топот лошади, запряженной в экипаж. Сквозь открытую дверь донесся звон посуды в траттории. В самое сердце его проник плач грудного младенца. Гоготанье гусей, их гнала через дорогу старуха. Зазывные крики продавцов жареных каштанов, газет, мороженого. Военный марш шепелявил в радиорупоре, укрепленном на уличном фонаре; марш сменился истерической речью оратора, такого же хриплого и шепелявого.
А позже по радио передавали арию из "Травиаты", певица тоже была с хрипотцой и шепелявила. Этьену вспомнился тайный радиопередатчик "Травиата". Подает ли он еще признаки жизни, выходит ли Ингрид в зашифрованный эфир, любезничает ли по радио со своим Фридрихом Великим?
Отзвуки покинутого им давным-давно, полузабытого мира.
И хотя в уличной симфонии нет ничего особенно мелодичного, она была полна для него в то утро божественной гармонии.
Необъятный мир существует, и внимать ему, созерцать его можно лишь с потрясенной душой. Солнце, небо, цветы, женщины, дети - вот приметы прекрасного мира, обступившего его!
Но стоило ли так долго сидеть в каменном мешке, чтобы увидеть и услышать все это полнозвучное, яркое богатство и снова быть замурованным в четырех стенах с нищенским клочком неба в "волчьей пасти"? Он не насладился свободой, только глянул на нее вполглаза. Неужели он видит мир для того, чтобы навсегда позабыть увиденное? Не увидеть, как молодые деревца научатся давать первую тень?