Выбрать главу

На развилке мы выпрыгнули из машины и, оставив шлях, пошли узким, с тележной колеей, проселком, потом и его оставили и шли целиной, пока не очутились на заброшенном, бугрящемся заросшими холмиками кладбище. Над холмиками возвышалась полуразваленная усыпальница, обвитая по стенам цепкими стеблями бузины и вишенника. Мы сели в прохладе у стены, затем прилегли, и я не заметил, как заснул. Возня пичужек в кустах разбудила меня, я поднялся — Апуш еще спал — и пошел вокруг усыпальницы. И тут я увидел привалившиеся к стене усыпальницы вязанки полыни, много вязанок, и огромную груду кизяка. Меня затрясло от страха при виде такого количества топлива: ведь, наверно, ворованное! Я кинулся прочь от усыпальницы, затрещали палые ветки…

— Там кизяку навалом! — закричал я, подбегая к проснувшемуся Апушу.

— Да, — отозвался он, потирая лицо тылом ладони. — Мой кизяк.

— И где ты взял столько?

— На мельнице. — Он закурил, и дымок папиросы покойно потек возле моего лица.

— Дай и мне, — сказал я.

Мы долго курили и молчали, наблюдая плавный полет лиловых теней под сумеречным протяжным ветерком, их дрожащее скоротечное соприкосновение с текущими к закату ковылями. Когда степь потемнела и зеленая ее оболочка точно отлетела к небу и стала синим пеплом, вышли звезды.

— Что ж, — сказал Апуш, — идем.

Опять мы шли целиной, оскальзываясь на гладких ковылях, в лицо поплескивало прохладой, а в низине, куда мы вскоре спустились, попали в плотный поток сырости. И долго еще шли, пока не запахло огородами и ноги ступили на рыхлую, какую-то домашнюю землю грядок. Это были, кажется, огороды опытного поля. Мы наклонялись и вслепую протягивали руки, срывали то огурцы, то помидоры, то морковь и совали за пазуху. Когда выбрались из огородов, то в руках у Апуша я увидел две тыквы, он держал их, прижав к груди, как боксерские перчатки. Вдалеке, во тьме и сырости, слышался собачий лай.

— Ничего, — сказал Апуш, — мы уже будем далеко, прежде чем сторож добежит сюда.

Лай собаки слышался все время, пока мы шли низиной, а когда выбрались на возвышенность, я оглянулся и увидел в звездном свете на краю огородов силуэт собаки… Апуш передал тыквы мне, а сам стал ломать по обочинам сухие трещащие кусты и скоро набрал огромную охапку. Он разжег костер, яркое шумное пламя взвилось, отбросив темноту и вместе с тем еще плотнее сомкнув ее за пределами света. Сверху костра Апуш набросал кизяку. Потом в угли поместили мы тыквы и стали ждать, когда они испекутся.

Хорошо! — горячая сладкая тыква, разбойничий костер на воле, но когда мы стали укладываться в шалашике из полынных вязанок, я вдруг ощутил всю жуть ночи среди пустынного простора, под небом, на краю которого как сигналы преследования вспыхивали зарницы.

Апуш стал было засыпать, когда я, громко окликнув его, резко поднялся на коленях. Он протянул руку и, взяв меня за рубашку, пригнул к ложу.

— Не бойся.

— Я не боюсь. Я только хочу спросить… а что будет потом? Завтра… потом?

— Ничего не будет. Будем жить у дедушки.

И вскоре он уснул, не то чтобы безмятежный и самодовольный, а просто равнодушный к последующим событиям. Если не с самого начала, то по крайней мере сейчас он понимал, что Якуб не скрутит, не вернет его в ненавистное жилище, не одолеет его упрямства, отступит, и все кончится тем, что все они вернутся в дедовский дом, как бывало уже не раз. Все это он заранее знал, но ему надо было еще чуточку продержаться, не влопаться в какую-нибудь историю — а там все к лучшему.

3

А был еще Билял, сын тети Биби и Якуба, наш брат.

Его любили в обоих дедовских домах, любили мать и отец, но принадлежал он дедушке Ясави и бабушке Сании. Хемет говорил: «аларга тарткан», что означало примерно следующее: их сторона перетянула, их черты преобладают в его облике и характере. И сам он тянулся к отцовым родителям, а в конце концов и жить стал в доме шапочника Ясави. А мы с Апушем были Хеметовы внуки.

Так вот «аларга тарткан» было так явственно, что и мы, мальчишки, видели это: ведь он точь-в-точь повторял слова и жесты дедушки Ясави. Вот мы с Апушем умываемся, а он морщится, как от зубной боли, и говорит: «Зачем же вы льете так много воды? Совсем не бережете воду!» Смущенные его замечанием, мы заканчиваем туалет и отряхиваем ладони, а он опять: «Ох, нехорошо разбрызгивать воду!» За столом он собирал оставшиеся крошки хлеба, сметал их в ладонь и бросал в рот. Или, бывало, стащим со склада в бывшем соборе куски жмыха, грызем по дороге, а он свой кусок прячет в карман: «Потом съем, неприлично все-таки жеваться на улице».