Выбрать главу

Наше длительное молчаливое пребывание среди этаких экспонатов могло, пожалуй, обернуться буффонадой, но отец вдруг хмыкнул с будничной простотой:

— Здесь был Табрис, и эта обстановка вдохновила его на то, чтобы купить мотоцикл и научиться ездить. Но поскольку мотоцикл в его представлении страшилище, пришлось ограничиться веломотоциклом.

— Ну его к черту, — сказал я. — Я больше не буду толкать его в широкий глупый зад. Пусть сам учится.

Отец так и залился смехом:

— Глупый зад — неплохо сказано! С божьей помощью Табрис все-таки двигается. Но хорошо ездить не будет никогда. Послушай, ты сказал — ну его к черту? — вдруг удивился он. — Ты случаем не поцеловал его дочку?

Его слова меня ошеломили, но сейчас я думаю, что особой проницательности тут не надо было: вид у меня наверняка кричал о победе. Я пробормотал:

— Конечно… я поцеловал.

Его хохот прозвучал как победный туш; по картам прошелся шорох.

— Это, — он показал на свои карты и снимки, — это не пропадет. Это останется как памятник романтикам Маленького Города. Сыно-ок, среди моих воспитанников есть генералы… один генерал! Если мне доведется наследовать дом, я сделаю из него музей, но это будет не, собрание старины, а… шествие нови! Я открою для молодых горожан музей новизны!

Его интересно было слушать, но, по-моему, он слишком хорохорился. А впрочем, в моих глазах он без сомнения был значительнее агронома с его арбузами и безостой пшеницей. Он с его энергией и задором являл собой действительно нечто противоположное типам городка, которые больше всего на свете гордились ветхозаветным, холили в себе умиленное чувство к старине, как аксакал холит свою бороду. В ту минуту, исполненный гордости за отца, я даже подумал озорно: пока знаменитый агроном учился езде на веломотоцикле, мы с отцом одержали над ним победу — ведь я взял да и поцеловал его дочку! Но уже в следующий миг совершенно безразличен стал агроном, и мой отец с его потешным чувством собственного преуспеяния, и его потешная борьба за превосходство. И пронзительней показалась разлука с Ляйлой. Почему я не заручился ее клятвой обязательно быть завтра на берегу? Что, если она не придет? Что, если все кончится, как кончались мои сны с прекрасной Ундиной?

…Заглянула тетя Биби и спросила:

— Есть будете?

— Нет, — сказал я.

— И то — дома поужинаешь. У нас хлеб да чай.

Когда тетя Биби вышла, отец стыдливо объяснил!

— Да, мой друг, живешь от получки до получки. Да я еще здорово потратился на велосипедные камеры.

Мы стали видеться с Ляйлой каждый день. С утра я бежал на речку — она ждала меня.

Нас преследовала ее сестренка, девчушка лет двенадцати, и ее преследования не только не сердили меня, но создавали прелесть наших встреч. С утра мы лежали на песке невдалеке от собора, господствующего над пляжем, потом прибегала сестренка, и Ляйла гнала ее, та в слезах кричала: «А я скажу Эдику! Вот учти — приедет Эдик, я все ему скажу!» Мы смеялись и убегали. Мягкий желтый песок лежал среди тальниковых зарослей, ни одна живая душа не забредала сюда.

Но без сестренки было хуже. Пока она преследовала нас, а мы, смеясь, удирали, было просто и хорошо. Но вот мы одни, и Ляйла сбрасывает платье и становится похожей на ту, которую я видел в своих снах… и желтый теплый песок, как ложе двоих, окаймленный зеленью кустарников, и тело ее — зрелое, взрослое, запретное.

— Ляйла, — просил я тихо и кротко, — уйдем отсюда?

— Куда?

— Куда-нибудь… ну, может быть, в горсад.

— Ну почему, почему? — спрашивала она недоуменным нежным голосом, и нежность ее просила ответа.

— Мне жалко Динку. Мы убежали, а она, наверно, плачет.

— А мне ни капельки не жалко. — Она прятала лицо в переплетенных руках и дремала, а я, стыдясь и страшась, любовался золотистым пушком, покрывающим ее ноги. Солнце припекало сильней, она подымала голову, и на сгибе ее локтей блестели капельки пота.

— Как жарко, — бормотала она и поднималась, потягивалась, затем уходила в воду и долго плавала. Выйдя из воды и обсохнув, раскрывала свою сумочку, доставала хлеб и сыр, и мы ели…

Так прошло недели полторы.

Мне нравилось встречать ее сестренку и болтать с нею о разных пустяках, наводить моего отца на разговоры, нет, не о ней самой, а об ее отце, о злосчастных уроках езды — все, что витало вокруг нее, что имело к ней хоть малейшее отношение, было значительно и интересно. Мой отец охотно отзывался на мои речи и мог часами говорить об агрономе и его дочке. И всякий раз он подчеркивал, какая это культурная, благородная семья. Его речи наводили меня на мысль, что сам я неотесанный дуб и только поэтому так стыдлив, робок и, наверное, скучен.