Он, пожалуй, и сам-то не слишком разбирался в эволюции слов, да просто, может быть, изливал обиду, задетый судьбой Першина. А мне было обидно за отчима. Разве похож он на человека, строящего козни, да и возможны ли ассоциации с баллистическими ухищрениями каких-то там латынян? Помню, выехали мы на бульдозере в городской парк, где работали горожане. За какой-то час бульдозер сгреб мусор, выкорчевал гнилые пни и разровнял участок. Мы долго потом смеялись, что сорвали воскресник. А на полигоне — как весело он поспорит с водителями, как ловко излазит машину, перемажется в масле и крикнет: «Ну, ни пуха ни пера!» Машины взревут, блеснут отвалы и вонзятся в каменистый плотный грунт. От поездок на испытания оставалось ощущение праздника.
Ну, бог с ним, у него с Булатовым свои счеты. Но кто дал ему право так разговаривать со мной? Я ненавидел Аверкиева, когда он говорил: «Почему бы вам не писать о нравах и обычаях вашего народа?» Я слушал, смотрел на его рыжие, сосредоточенно сдвинутые бровки и думал: а ведь он наталкивает меня опять же на городок, словно хочет закрыть в той сфере и не пустить в другую, где особенные, избранные мудрствуют над высокими идеями.
Все это сильно задевало мое самолюбие. Учеба давалась мне легко, я чувствовал, что знаю и понимаю лучше моих однокашников многое из того, над чем корпели они со всею серьезностью. Я понимал лучше, а терзался мыслями, что не мне, да и не им тоже, судьба заниматься наукой, тут нужны особенные люди, а я — в этом я был убежден — не был особенным. Но еще зорче я видел (или выискивал?) эту не особенность у других. И прежде всего, конечно, у Аверкиева.
Высокомерно и трусливо я стал избегать его.
Я пропадал у Биляла, с улыбкой, но не без удовольствия слушал его речи о женщине, поливал цветы во дворе, слушал магнитофонные записи, да и просто сиживал в коридоре, наблюдая горожан с их животными и зверьками. Таинственность Билялова уголка нравилась не мне одному. Забегала сюда Деля, искавшая общества познакомей, за нею — горделивый Женя Габриэлян. В досужную минуту спешил сюда Алеша Салтыков. Однажды, к великому моему удивлению, он привел Наталью Пименову и еще более возрос в моих глазах, ибо водил знакомство с энергичной и деятельной женщиной, какой несомненно была патлатая Пименова. Наведывалась, и нередко, кареглазая дочка Харуна в обществе юного офицерика, щеголеватого, как дорогая игрушка. Я дразнил и колол офицерика, но он был слишком снисходителен или безнадежно туп.
Странно, мне казалось, я жду Зейду, Харунову дочку. Я скучал, впадал в уныние и торопил миг, когда она явится, пусть не одна, пусть со своим офицериком. Но вот приходила она и никак не утоляла моего ожидания. Я забирался куда-нибудь в уголок и равнодушно слушал оттуда ее беспечный и какой-то стеклянно-холодноватый и звонкий смех. Или шел на веранду, где они сидели, и наблюдал за Билялом. Зейда явно интриговала, строила глазки, но он неподатливо, спокойно глядел на нее, совсем не замечая, как она хороша. В его глазах она была так себе, некое существо наподобие полуребенка или его белочки на вольере.
«Неужели ее я ждал?» — думал я, тоже ничуть не тронутый прелестями девушки.
Но вот появлялась Деля. «И не ее я жду», — думал я, и тоска о чем-то невозможном или запретном, но связанном именно с ней, начинала клубиться во мне. Тогда я даже приблизительно не мог бы объяснить своих чувств к ней и вот пытаюсь сделать это теперь, когда прошло десять с лишним лет.
Мне, пожалуй, казалось, что есть какая-то тайна, которая никогда не позволит близости между нами — если бы мы вдруг оказались родными братом и сестрой, то я назвал бы свою тоску и неуверенность смутным чувством родства, интуитивной проницательностью. Но кровь не роднила нас, нас роднила земля Маленького Города.
О, во мне много всего было от городка! И тихая печаль стыда и смутной любви и жалости ко всему оставленному в городке. Житель большого города, я всегда, однако, робел перед ним, или робело во мне дедовское, вековечное.
Я тянулся к людям, непохожим на меня: к отчиму, Алеше Салтыкову, с любопытством приглядывался к Наталье Пименовой, Вербкину, Габриэляну. Но Деля… она была так похожа на меня. Точнее, в ней явно, открыто виделось то, что глубоко врывшись сидело во мне, — боязливая скромность, какая-то ребячливая интеллигентность, щепетильность, стыдливость провинциала — все то, что я старался выжечь в себе каленым железом. Впрочем, я немного забегаю вперед.