Судили меня, пять лет дали. Срок я свой отбыл честно, а глупости той до сих пор не могу простить себе. Как в армии говорят, самоволка… У каждого человека в характере твердая пружина должна быть, иначе… Шрам у меня на лбу остался, сами видите, давным-давно затянуло его, но вот другой шрам… тот, который на сердце, до сих пор тревожит… Подрастают дочки, в комсомол вступать будут — что они скажут об отце?..
— А вы хотели бы вступить в партию? — спросила я.
— Я?!! В партию? Да вы что?.. Эх, Галина Ивановна, нашли над кем смеяться… — Шрам на лбу Степанова посинел. — Ведь в партию рекомендовать положено, а кто за такого, как я, поручится?
— Я поручусь, я дам рекомендацию! Да и Бакланов — тоже! — горячо сказала я. — Честное слово, я рада, что вы такой, какой есть: откровенный, сомневающийся. И еще я рада тому, что вы не поспешили амнистировать свою совесть.
— Галина Ивановна!..
Я прервала его:
— Насчет рекомендации обязательно буду говорить о Баклановым.
Степанов порывисто встал, не зная, что сказать. Видно было, как он взволнован и даже растроган. Наконец не сказал, а прошептал:
— Спасибо, за все спасибо, Галина Ивановна!..
— Хорошо, что успокоили его, а то ведь извелся весь от дум и нас извел, — сказала, провожая меня, жена Степанова и тяжело вздохнула.
Попрощавшись, я вышла из дому и тут же встретила дочек Степанова: тонкие, как лозинки, глаза степановские, серые, умные.
…У Шуриного барака на лавочке сидели люди. Шуры среди них не было. Она оказалась дома — задумчивая, грустная. В глазах ее блестели слезы.
— Что случилось, Шурочка? — встревоженно спросила я.
— На душе, Галина, тяжело. Лилька написала заявление в партбюро, и уже заведены два персональных дела.. Понимаешь, два!.. О моральном разложении коммунистов Воробьевой и Минца…
— А что говорит Александр Егорович?
— Разбираться будут. А в чем разбираться? Мы любим друг друга, любим давно. И вдруг все пойдет под откос? Всему конец? Нет, нет, это невозможно! Я имею, имею право на Евгения!
Глотая слезы, Шура смотрела в окно. Оно выходило на берег океана. Океан глухо шумел; по догоравшему вечернему небу грозно мчались фиолетово-черные лохматые, тучи.
— Галка, ты молодец! Ты поступила совершенно правильно, порвав с Пересядько. Но разве Евгений не имеет права сделать так же?
— А что он говорит?
— Ему тяжело. Он просит меня уехать с ним, уехать куда угодно.
«Жить здесь теперь невозможно» — так он сказал мне сегодня.
— И ты…
— Я сказала, что это будет трусостью. Отсюда я никуда не уеду! И вообще, от собственной совести не спрячешься.
«От собственной совести»… Я рассказала Шуре о Степанове.
Она невесело усмехнулась:
— Мне все это давно известно. У тебя, Галка, ей-богу, глаза подернуты пленкой. Плохо ты еще знаешь людей. Вот хотя бы жена Степанова… Да если хочешь, она подвиг совершила, настоящий подвиг! Она же просто ангел-хранитель Степанова!
— И как ты все узнала?..
— А ты видела возле барака людей? Так вот, это наш «клуб». И к этому самому «клубу» не грех прислушиваться — много интересного можно узнать. Жена Степанова, оказывается, три раза была у него в колонии, сердцем болела за мужа, а теперь вот приехала к нему с детьми на край света. Замечательная женщина! Эх, Галка, Галка, а ведь ты чуть ли не год считаешь этих людей своими подшефными. А что ты знаешь о них? Взять хотя бы Кириллова. Да он сейчас готов не знаю что сделать с проходимцем Карпухиным. А ты помогла Кириллову схватить за руку этого усть-гремучинского «благодетеля»?