— Ты все сказала сама, разве не так?
— Что с тобой, Андрейка?
Неожиданно мне вспомнилось, как что-то невыразимо счастливое и солнечное: минуты, когда я был человек и был с людьми.
…Я инженер кирпичного заводика, первый месяц самостоятельной работы, никого хорошо не знаю, день строителя, конец лета, коллектив едет на экскурсию в Киев, по дороге сворачиваем в лес, расстилаем на теплой хвое брезент, женщины достают припасенные из дома гостинцы, мы выпиваем по рюмке, поем песни и танцуем под баян на скользкой хвое, и волнующее родство с людьми, и приязнь, и пронизанные солнцем вершины сосен в голубом небе…
…Я и Лелька помогаем Великому Механику вычертить последние узлы его нового создания, ночь за окном, а мы втроем в залитой светом комнате, у чертежных досок с чертежами, из которых родятся, утвердятся в металле тела машин; я впервые завидую Юрку, но это доброжелательная зависть, и я выжимаю из себя все, что могу, хотя перед уставшими глазами плывут по ватману красные круги, я пообещал Великому Механику помочь и помогаю; заходит Харлан, он пришел с какой-то важной и таинственной, как всегда, вечеринки, садится на край стола и полушутя-полусерьезно подзуживает Великого Механика, набиваясь в соавторы, мол, оформит авторское свидетельство, добьется, вырвет порядочные премиальные. Юрка отвлекает и утомляет болтовня Харлана. В первый и последний раз в жизни я выступаю против своего товарища: «А пошел бы ты отсюда, Петро!..» — удивленный моим бунтом, Харлан молча выходит…
— Что с тобой, Андрейка? — тормошит меня Вика.
— Доверься мне и ни о чем не расспрашивай. А завтра я буду нежный и искренний и очень-очень буду любить тебя…
Но я уже знал, что завтра для меня никогда не будет, как никогда не будет праздника вместе с другими, под соснами, пронизанными солнцем, и вечера в залитой светом комнате, втроем, над листами ватмана, и не будет у меня этой доверчивой девочки, которую и вправду я мог бы полюбить. Ничего этого не будет, ибо, выбирая между человеком и зверем, я пожертвовал человеком в себе.
— Ты так таинственно обо всем говоришь, а мне смешно потому что я выпила, а может, потому, что мне было бы страшно, если бы я не смеялась. Ты помнишь сказку про урода, которого любила девушка, и личина с него спала? Он был хороший, но заколдован злым духом…
— Поздно, Вика…
Между деревьями, словно два волчьих глаза, сверкнули звезды, это видение длилось всего лишь миг, звезды тут же заволокло тучами, что стаей бежали по холодному ветреному небу. Подчиняясь тому немому призыву, знаку, я шагнул к Вике, положил ей на плечи свои лапища и что было сил припал к ее губам. Почувствовав во рту соленый привкус крови, жадно шевельнул крыльями носа, ночь затрепетала в моих глазах, красные огни побежали по горизонту. Вика рванулась из моих объятий:
— Зубы у тебя, как у волчонка…
Ее слова уже едва пробились ко мне сквозь розовый туман, медленно набухавший и густевший. В голове моей шумело, красные круги плыли перед глазами, лицо покрылось кустиками шерсти, а в подушечках пальцев защекотало — и вылезли когти. Схватив Вику, волк потянулся мордой к ее лицу, ткнулся в руку, которой девушка закрылась — клыки легко прошли шерсть осеннего пальто, и впились в живое, сладкое тело. Девушка вскрикнула.
От перекрестка улицы, где мерцал светофор, бежали люди…
Волк припал к асфальту, распластавшись на тротуаре, — весь, от бакенбардов на щеках до хвоста в подвижных серебристых волнах, будто марево. Асфальт был твердый, жесткий, когти скользили по нему, как по льду, асфальт пах керосином, смолой — городом, что смотрел со всех сторон на волка бесчисленным множеством светлых глаз, а люди были уже совсем близко, ничего он так не боялся, как людей. Тоскливо гудели вверху осокори, напоминая о лесе. Волк оттолкнулся лапами от асфальта, перепрыгнул через металлическую ограду, серебристо сверкнул в свете уличного фонаря и помчался посредине улицы, словно просекой, между потоками машин. Город работал, учился, любил, рожал, город жил своей установившейся повседневной жизнью, а волку казалось, что в него целятся из каждого окна, из каждой открытой двери, из автомашин, троллейбусов, трамваев, страх мутил его, город виделся гигантской клеткой, дверцы которой вот-вот захлопнутся, и он крупной рысью гнал на далекий призыв чащи…
Посреди Львовской площади, откуда дорога стлалась к Глубочице, к Кожемяцкому яру, к Дорогожицким лесам, волк присел, задрал морду к небу, и из его горла вырвался долгий печальный вой.