— Мы бураки из мерзлой земли дергаем, а тут немцы — цепью, от Вересочи, через все поле идут и орут: «Партизан! Партизан!» И погнали к оврагу, — рассказывал Сашко. — «Будут расстреливать, — думаю про себя, — прыгну в овраг, только бы неглубоко». А они через овраг погнали — и сюда. Мамо, коржа бабиного не осталось?
Достала Поночивна остаток лепешки, на три кусочка сыновьям разломила, а сама только посмотрела, хоть под ложечкой ныло и сосало. В узелке еще оставалось ячменя с горстку, но его берегла, и зернышка в рот не кинула, потому что никто для них ни обеда, ни ужина не приготовит. Надо бы еще воды в бутылку зачерпнуть. Катерина с сыном подошла. Мальчишку своего переодела в юбку, платком повязала, одни глаза, твердые, как камешки, мальчишку выдают. Многие переодели сыновей во все девчачье, говорили, что в Вересочах немцы всех подростков силком в машины сажают — и на станцию, в Германию, на военные заводы. Поночивна не стала своего Сашка переодевать: мал еще годками да щупленький, в глаза никому не бросится. Мотря Ковганиха, соседка новая — через канаву от них с детьми ютилась, — вынырнула из толпы. Тоже с двумя на руках, близнецы, перед войной родились. А к запястью коза примотана. Договорились, что бы ни случилось, держаться вместе.
Тут загагакали немцы по-своему, колонна двинулась в степь. Заголосили женщины, заплакала и Поночивна, будто по покойнику, и чем дальше уходили они от околицы, тем все туже внутри какая-то жила натягивалась, все больнее. И сама-то едва бредет, ведь не порожняя, дети у нее, еще и козу волоки, а та упирается, не хочет от дома уходить, скотина — что с того, что безъязыкая, а все понимает, ровно человек. Дорога, как свежая пашня, только комья мерзлые. А в голове одна мысль: как бы бочком-бочком, да в овраг. Бегут немцы, вот-вот наши в село войдут, может, и Данило среди них. Разве не может так быть, что человек свое село освобождал? Ступит на порог, а хата — пустая. Тут жандарм подскочил к Поночивне и плетью опоясал — словно огонь ожег:
— Шнель, шнель!
Что больно — не беда, стерпит, а фуфайку жаль, до ваты рассек, а материи теперь и на латку не добудешь. Умылась слезами, и Сашко вместе с ней плачет. Цыкнула на сына, глаза рукавом осушила, пусть не радуются нашим слезам, сами теперь пусть поплачут. А голова колонны тем временем в Глинище вползала. Люди сгрудились под кручей, а напротив и сбоку скалились на них, как псы, немецкие пулеметы. Смерть костьми среди людей загремела: расстреливать будут! Галю как током ударило: Провалье под Листвином вспомнила.
Небо заволокло тучами, повалил густой снег. В белый саван все убрал: людей и землю. «Да что это мы себя хороним! — рассердилась Галя. — В Провалье на одном волоске жизнь висела, может, и тут доля не даст пропасть». И села козу Мурку доить, с утра была не доена. Звонко молоко в котелок цвиркало, и люди вокруг Поночивны ожили, оторвали, наконец, глаза от пулеметов. Галя козу выдоила, и кто из детей подходил, — свои и чужие — молоком поила, будто причащала. Котелок быстро опустел, но женщины стряхнули оцепенение: у кого что было из еды доставали, детей кормили и сами ели понемногу. Мотря угостила печеным бураком, Поночивна и себе кусочек в рот положила. Бурак был сладкий как мед: «Может, тем человек и держится на свете, что даже на краю могилы о живом думает».
Тучи наконец отсеялись снегом. Выглянуло солнышко и отогрело лица людей, застывшие от дыхания смерти. Катерина разжилась где-то двухколесным возком, решили в него коз запрячь, Галину и Мотрину. Дети хотя бы не будут руки обрывать, котомок на себе тащить не надо. Пока вязали из тряпья и веревок упряжь для коз, из села показалась цепочка подвод; протарахтели они по смерзшимся кочкам и остановились вблизи Гнилища. Людей подогнали к подводам, и колонна в окружении полицаев и немцев двинулась дальше. На широких подводах бугрились прикрытые брезентом ящики. Обозные поглядывали на людей хмуро и равнодушно, но уже без былого презрительного высокомерия, как было в сорок первом. И только запряженные в возок козы веселили их:
— Нах Берлин, пани матка, ме-е, ме-е!..
— С того света тебе уже мекают, пан собака!.. — отрезала Галя и сама испугалась.
Но немец, ехавший на ближайшей подводе, ничего не понял и осклабился:
— Нема млека, нема яйка, до свидания, хозяйка…
— Ничего, посмеешься скоро!
И словно наворожила Поночивна.
Из-за коз все и началось у Гали с Кавганихой. Мотря хворостину подняла и Галину козу как стеганет. У Поночивны закипело под сердцем, будто это не Мурку, а ее ударили:
— Не бей мою, моя и так тащит. Это твоя лодырничает…