— Он ведь умрет, ты знаешь? — дурным голосом произнес он.
— Я не умру, — ошалело возразил Хинта. Лика молчала.
— А не ты, — прорыдал Атипа. — Ашайта, Ашайта умрет. И мы все теряем. И ничео не получается из всео, шо я делаю.
— С Ашайтой что-то случилось? — испугался Хинта.
— Нет, — сказала Лика. — Во время землетрясения он упал с койки, но даже не ушибся. Ничего не изменилось с тех пор, как он в коме.
— Умрет, — содрогаясь, твердил Атипа. Лика схватила мужа за руку. К ней на помощь подоспела какая-то сиделка из персонала больницы. Женщины ничего не сказали друг другу, лишь обменялись понимающими взглядами. Со второй попытки им удалось поставить мужчину на ноги, и они повели, точнее, потащили его на выход.
Так закончился день катастрофы.
В середине следующего дня Хинта очнулся от того, что ему мазали все тело. Было чуть-чуть больно, но приятно. Чьи-то руки нежно скользили по животу, груди, бокам. Мазь была прохладной, руки — теплыми. Хинта приоткрыл глаза и увидел девушку лет двадцати. Та улыбнулась ему и продолжила свою работу. Кожа у нее была суховатой и слегка стянутой, волосы собраны в тугой пучок, отчего ее лицо казалось очень маленьким.
— Ты не просыпался в барокамере? — спросила она.
— А я там был?
Девушка рассмеялась.
— Да, соня.
Хинта огорчился, ведь это было интересно: увидеть барокамеру изнутри. И еще он ощутил малознакомое чувство взрослой неловкости. Эта девушка-медик как будто подкалывала его. А он лежал перед ней совершенно голый, с начинающими заживать уродливыми пузырями и язвами химических ожогов на всем теле, и не знал, что ей ответить, и не понимал, почему она подкалывает его, если хорошо к нему относится.
— Поможем твоим волосам быстрее вернуться в норму. — Она начала мазать ему голову. Ее руки двигались с профессиональной ловкостью: одна ладонь все время чуть накрывала другую, и получалось как живая массирующая волна. Отдельным движением она провела линии там, где должны были быть брови. — Если уже хочешь есть, могу сделать для тебя заказ у робокоридорного.
Хинта сглотнул, оценил жуткий вкус где-то глубоко в горле и уверенно сказал «нет». Больше они не говорили. Девушка помогла ему снова надеть больничную пижаму. При этом он обнаружил, что ему уже хватает сил, чтобы сесть на постели. А потом робокаталка повезла его прочь, и он смотрел, как над головой проплывают ряды ламп, хаотические узоры расколотой потолочной плитки — мир вверх ногами.
К удивлению Хинты, его каталка не остановилась в коридоре, а заехала в одну из палат — видимо, в больнице успели перераспределить пострадавших и найти для всех новые места. Он забеспокоился, что его разлучили с друзьями, но, приподняв голову, увидел обоих. Тави распластался на постели. Над ним возвышались капельницы. Ивара сидел и с мучительным упрямством пытался есть. Ему прислуживал робокоридорный — белая пластиковая башня с автоматом для напитков в груди и с множеством рук-подносов, рук-вешалок, рук-уток, рук-держалок и прочих конечностей.
И был в палате четвертый больной. Он лежал навзничь — руки вдоль тела, бледное лицо, обострившиеся черты; его дыхание было таким медленным и тихим, что он казался скорее мертвым, чем спящим. Приглушенный свет солнца проникал сквозь дымчатое стекло окна и косым ромбом падал на его неподвижное тело. Только зеленые бионические голограммы, мерцающие в воздухе над изголовьем, выдавали, что он все еще жив.
Это был Ашайта.
Воздух у Хинты в груди внезапно закончился, и он ощутил некую мучительную перегрузку — слезы, но без слез. Вчера, увидев мать, он испытал неожиданную радость. Сегодня, увидев брата, он испытал не радость, а боль — и эта боль была для него куда более неожиданной, чем вчерашняя радость. До него дошло, что мысль о младшем мучила его даже во сне; слова отца о неизбежной смерти Ашайты все еще звучали у него в ушах.
Робокаталка Хинты проехала через всю палату и припарковалась параллельно пустующей койке. Затем его легко и плавно подняло в воздух — и вот он уже лежит на койке, а каталка стоит рядом, шевеля белыми пластинами погрузчиков и мигая зелеными огнями. Где-то четверть минуты она думала, потом загрузила новое задание, окончательно отпустила матрас Хинты, разгладила его уголки и беззвучно укатила прочь.
— Джаванна, — прерывая свой мучительный завтрак, сказал Ивара. — Те, кто пережил ночь, открывают глаза, чтобы снова увидеть свет солнца.
Хинта ощутил, как его плечи покрываются мурашками.
— Джаванна, — отозвался он. Потом он закрыл глаза и несколько секунд лежал, ощущая себя оглушенным. В литской ойкумене было три формы утреннего приветствия, при этом все они использовались достаточно редко и несли в себе особый смысл. Словом «турна» родители будили маленьких детей. «Маанна» — говорили друг другу влюбленные. За свою сознательную жизнь Хинта лишь несколько раз слышал, как мать и отец обращались друг к другу подобным образом. Как правило, это слово произносилось между взрослыми в постели, в особом настроении, и вообще не предназначалось для чужих ушей. Среди подростков ходило устойчивое словосочетание: «услышать не турна», — под этим обычно подразумевалось, что человек впервые уснул и проснулся рядом со своей парой, тем самым став взрослым. А сегодня Хинта услышал «джаванна» — устаревшее приветствие воинов и странников, которым будили друг друга герои в военных лагерях. Причем Ивара сказал не только само слово, но и его старинную ритуальную расшифровку. И она идеально соответствовала их положению сейчас: ведь они действительно могли умереть вчера, и тогда это солнце уже не светило бы им.
— Ну что, чувствуешь себя взрослее?
— Да. Не ожидал, что это будет со мной вот так, и настолько рано. Я думал, в Шарту есть только один способ услышать «джаванна» — стать одним из тех, кто рискнул провести ночевку у границы пустошей.
Ивара улыбнулся и перевел взгляд на окно.
— Всегда есть больше чем один способ.
— А тебе уже говорили «джаванна»?
— Тави, пару часов назад. А задолго до него — мои друзья, которых больше нет.
Улыбка Ивары поблекла, он вернулся к еде. Некоторое время Хинта наблюдал, как он медленно загружает в себя маленькие ложки жидкой каши, затем перевел взгляд на Тави. Тот все это время молчал, дыша тяжело, но ровно. Его глаза были закрыты.
— Джаванна, Тави, — негромко окликнул Хинта.
— Джаванна. Мне совсем плохо. Но вы говорите. Я все слушаю, только отвечать не буду…
— У него было осложнение на сердце, — объяснил Ивара, — из-за этого его снова рвет.
Только теперь Хинта заметил, что под пижамой Тави моргает светлыми полосками жилетка кардиомонитора — однажды он видел такую штуку на своей матери.
— Это опасно? — встревожился он.
— Мне сказали, что с такой тяжестью отравления, как у нас — когда не повреждены легкие — в этой больнице еще никто не умирал.
Хинта вспомнил свои чувства вчера — тогда ему было обидно, что ему как будто хуже всех, что он дольше пропадает в бессознательном состоянии. Теперь, всматриваясь в огонек на груди Тави, он устыдился. Учитель, между тем, доедал свою кашу. Он ненадолго застывал всякий раз, когда его ложка снова оказывалась полна, затем набирался храбрости и, зажмурившись, отправлял ее в рот. Это выглядело бы комично, если бы на лице Ивары не отражалось такого искреннего страдания.
— Зачем ты пытаешься есть? — спросил Хинта.
— Не хочу, чтобы борьба прекращалась. А это единственное, что я могу сейчас сделать вопреки…
— …болезни?
— Вообще вопреки. Вопреки всему. Вопреки судьбе и ее обстоятельствам. И да, вопреки болезни — потому что болезнь сейчас главное наше обстоятельство.
— Ты и вчера говорил о судьбе. У тебя к ней какое-то особое отношение?