— Я не знал, — чуть слышно произнес Тави.
Хинта понял, что его тошнит. Зрелище этой расправы, этих давно убитых и уже разлагающихся тел, казненных, превращенных в освежеванные туши — это было слишком для него. Убитый омар в гумпрайме почему-то не вызывал такого отвращения. Его было жалко — да, и было неприятно, когда люди над ним глумились. Но он еще не сгнил, у него еще была форма. А здесь, на крюках, висела жизнь, распущенная на веретено капилляров, разъеденная тендра-газом, распадающаяся на свои пра-элементы. Вид этой смерти вызывал ужас, от него мутнело сознание и хотелось бежать. А потому Хинта просто взял Тави за руку и увел его прочь от ужасного зрелища. Некоторое время они шагали, будто в тяжелом опьянении. В какой-то момент Хинта оглянулся на Ашайту — но брат был спокоен. Малыш, похоже, просто не воспринял то, на что они смотрели, как останки живых существ, для него это были мокрые штуки на крюках — ничто, часть слишком сложного мира.
Они возобновили разговор лишь, когда место казни осталось далеко позади.
— Следовало догадаться, что они сделают нечто подобное, — мрачно сказал Хинта. — Думаю, только волей Киртасы эта экспозиция не оказалась на центральной площади, куда ее поставил бы Джифой. Знаешь, думаю, я понял, почему саркофаги некоторых погибших не открывают. Живые вообще не должны такое видеть. Это убивает что-то внутри. И, наверное, нет ничего хуже, чем увидеть такое, если лично знал человека.
— А я вот пытаюсь представить: что чувствовал тот, кто вешал? — сказал Тави. — Какая у него была душа? Вот опять наступает день, когда я понимаю, как мало знаю о людях. Может, попасть в дом Джифоя — не такое уж бессмысленное событие. Да, мне будет плохо, но я научусь понимать до конца всю эту пустоту и ненависть…
— Нет, Тави, — испугался Хинта, — не каждую дверь нужно открывать, не каждую вещь понимать. Ты можешь стать умным, добрым и даже великим, не заходя в этот дом.
— Возможно. Но можно ли судить, не поняв? Если я осуждаю Джифоя и ему подобных, как я буду знать, что прав, пока не пойму их?
Занятые этим спором, они постепенно дошли до тех мест, где когда-то стояли теплицы Шарту. Они еще не знали, что там им предстоит сделать открытие, перед которым сцена с омарами померкнет.
Со слов отца Хинта почему-то представлял теплицы просто разгерметизировавшимися. Но они выглядели много-много хуже. Тектонический разлом прошел прямо сквозь их хрупкий стеклянный город, а из разлома, само собой, поднялась лава. На ее пути все горело, стекла не только бились от встряски, но и лопались от ужасного жара, соединительные конструкции рвались и плавились, превращаясь в хаотические скульптуры из закопченного и деформировавшегося металла. Впрочем, даже там, куда лава не дошла, купола все равно выгорели из-за тендра-газа: убивая растения, тот их чернил, сжигал в медленном подобии огня.
Тави и Хинта шли мимо этих разрушений в скорбном молчании. Если весь остальной Шарту уже немного пришел в себя, стал по-новому обжитым, сюда заботливая человеческая рука еще не успела вернуться — все были слишком заняты восстановлением домов, срочным ремонтом критически важной инфраструктуры. На фоне других вещей теплицы могли подождать, и они ждали, оставаясь памятником катастрофы.
— Ты уверен, что хочешь идти туда? — спросил Тави. — Это ведь грустно, слишком грустно. Там лишь руины нашего с тобой труда и труда твоих родителей.
— Знаешь, — ответил Хинта, — моя семья ведь совсем меня бросила. Никаких больше дел. Это ты, Тави, привык жить мыслями. А я так не могу. Я слишком привык к тому, что мои руки заняты работой. Вдруг там что-то осталось, что-то, что можно перетащить в гараж, что еще нуждается в починке?
Когда они дошли до теплиц семьи Фойта, те оказались одними из наиболее сильно разрушенных. Разлом прошел прямо под ними, распался жутковатой пятипалой лапой. Казалось, эти кривые трещины не просто так стремились сквозь поверхность земли, а что-то искали, скрючиваясь-закручиваясь вокруг теплиц, пытаясь сжать их в кулак. Шлюз той теплицы, где рос харут, был настежь открыт, и они прошли прямо сквозь него. Тонкая корка пемзы гудела и похрустывала у них под ногами. Растяжки, на которых когда-то зеленой стеной висели вьющиеся растения, превратились в призрачную сеть — пепел и прах, лишь несколько обугленных листьев трепещут на ветру, готовые рассыпаться в ничто. Уровень пемзы было видно по вплавившимся в нее полурасплавленным металлическим бочкам. Тави был прав — здесь не было ничего, что можно спасти, починить, восстановить. Все живое погибло, все вещи перекорежило от нестерпимого жара земных недр. Хинта сломленно опустился на колени и положил ладонь на скукоженный борт одной из бочек.
— Какие же мы глупцы. Все люди. Когда мы строим, нам снова, и снова, и снова кажется, что все не закончится вот так. Родителям кажется, что они что-то оставят детям. Но родители сходят с ума. Дети болеют. Сады вянут. Пустоши приходят к порогу каждого дома.
Тави положил руку ему плечо.
— Это только часть правды. Вот поэтому я и говорил, что нам не стоит сюда идти. Потому что это такое место, откуда видно лишь эту часть.
— Да, я знаю. — Хинта поднял голову, медленно, стараясь не заплакать, вздохнул, а потом вдруг, в непонятном ему самому порыве, снизу вверх оглянулся на брата. Еще мгновение назад он совсем о нем не думал, но сейчас, каким-то странным образом, он знал, что Ашайта требует его внимания. И это действительно было так — младший бешено молотил по воздуху руками. Он явно был в истерике.
— Мы зря его сюда привели! — вскакивая на ноги, воскликнул Хинта. — Я забыл о его чувствах! А ведь он тоже помнит! Помнит сладкий харут, помнит зелень, и как он играл!
Однако, когда Хинта включил младшего в аудиоканал, он услышал, что тот лепечет о чем-то странном и совсем другом.
— …он!…он!…ой…он…ссем…и! Йа…ил…о! Йа…ил…о!…О…О!
Даже Хинта, привыкший к речи брата, опешил от этого потока вскриков, но понял, что дело не в погибшем харуте.
— Что он говорит? — спросил Тави.
— Сон? — переспросил Хинта. — Твой сон выходит из земли? Ты уже видел его?
— …А! — оглушительно звонко крикнул Ашайта. — …вет!…вет!…ленный ы!…летовый!
— Цвет, свет. Зеленый и фиолетовый?
И тут, внезапно, все тело Хинты бросило в нервный озноб — он понял, о чем Ашайта говорит. Тот помнил, на самом деле помнил то видение, которое обрушилось и на Хинту! Просто все это время Ашайта считал это видение сном, не отличал его от других своих снов. А сейчас он в панике кричал, что видит этот сон здесь. Хинта проследил за его руками, за его взглядом: тот указывал им с Тави направление, призывал посмотреть куда-то на юго-восток, по линии разлома, разрушившего теплицы.
— Он заметил что-то, — сказал Хинта. — Когда он на Иджи, он оказывается на голову выше нас с тобой.
Прежде, чем он закончил фразу, Тави привстал на остатки бочки, которой он пару минут назад прощально касался рукой. Хинта не мог видеть, на что тот смотрит, но вдруг, по какому-то неуловимому изменению в позе Тави, он понял, что там какой-то ужас.
— Хинта, — тихо пригласил Тави, соступая с бочки.
Хинта встал на бочку. Ашайта, наконец, замолчал, убедившись, что его поняли. Там, вдалеке, в геометрическом центре разлома, почти скрытое между руин, находилось что-то странное. Казалось, лавовая пемза в этом месте образует своего рода прогиб, расселину — разлом внутри разлома. И в этом длинном углублении мерцал неясный, почти невидимый под солнцем, тускло-фиолетовый свет. При желании это можно было принять за разлив каких-то химикатов, поблескивающих в свете дня. И все же от одного вида этого слабого мерцания у Хинты заболели голова и сердце, а волосы под шлемом встали дыбом. Этот свет был ему знаком — именно он лился с дальней стены зала золотых врат, именно он делал жуткими глаза павших перед вратами мертвецов.
Хинта сошел с бочки, почти упал. У него в душе боролись два противоположных впечатления — обессиливающий ужас и неуверенность в том, что он в действительности сейчас видел.