Над ледником солнце плясало, дрожал пронизанный двойным светом воздух. Холодный. Щипал горло, как ветер равнинного февраля. Кружил голову, заставлял колотиться сердце. Прозрачный, – будто черное до синевы небо над гребнем заледенело и сочилось воздушным льдом вниз, и ото льда в легких пузырилась кровь, выплескивалась, шла носом. Юс, прижимая к лицу ладонь, спустился немного вниз, к уступу и выглаженному бараньему лбу, с которого падал ответвившийся от цементного потока ручей. Лег навзничь на горячий камень, заслонив рукой глаза. Нет, очень горячо. А рядом, под камнем, в тени – пробирает дрожь. Воздух знобкий, редкий. Лучше спуститься чуть ниже, к траве, к редким кустам. Там Юс примостился на кочке у ручья. Напился воды. С востока ветер пригнал редкие облака, и, глядя, как тени их ползут по склонам Диамира, Юс достал взятый в кузне заржавелый нож, поднял плоский, тонкий кусок мягкого, серого известняка и принялся писать. Податливый камень выкрашивался крохотными чешуйками, оставляя за иглой белую борозду. И долина, и облака, и солнце, – это были слова. Они ложились на камень штрихами, и Юс писал не так, как раньше, переливая на плоскость цвета и жизнь, а чертил точные, филигранные знаки, буквы поворотов кистью, углов, резких и слабых нажимов. Он пробовал нацарапать и обычные, книжные, выученные в школе слова, но они казались слишком рыхлыми, неплотными, в них было мало силы и смысла, их нужно было уплотнить, упростить, обусловить, загнать в символ, в простое узнаваемое целое. Иероглиф. Слово «гора» стало тремя штрихами, изобразившими гору. Это было удивительно и ново, и интересно. Повязка сползла с темени, открыв волосы солнцу, а Юс не замечал этого, и не заметил, как подошел к нему Шавер с ручным «калашом» на ремне за спиной.
– Эй, – сказал Шавер весело, а Юс вздрогнул и выронил камень. – Здорово, однако. А это чего?
Река?
– Это долина, – ответил Юс хмуро. – Не дописал я.
– А-а, – потянул Шавер. – А автомат где? Бросил, что ли?
– Какой автомат? – спросил Юс и, сообразив, добавил: – Не брал я автомата.
– Ты что, без автомата удирать вздумал?
– Куда удирать? – спросил Юс. – Туда, на лед? Или туда? Или, может, как козел, с камня на камень.
– Как козел! – Шавер захохотал. – Козел-мозел!
Отсмеявшись, утерся рукавом и крикнул: «Каримжон! » Юс увидел, как на дальнем склоне за ручьем, за кустами из-за камня показалась фигурка.
– О, – сказал Шавер. – А он тебя на мушке держал. Чтоб ты меня не подстрелил. А ты и автомата не взял. А удираешь.
– Я не удираю. Просто… надоело на цепи, вот и все. Я не собака.
– А как не на цепи? А если б ты убил кого? Нам говорили – убьешь. Запросто.
Юс вздохнул:
– Если б вы боялись, что я кого-нибудь убью, не стали б мне показывать, где оружие лежит. А потом рассказывать, что на козлов пойдете охотиться. Верней, на одного козла. Так?
Шавер сказал: «Козла-музла» и засмеялся:
– А Каримжон тебя стрелять хотел. Честное слово. Он такой. Бух, и все. У него и винт с оптикой.
А я говорю: нет, подожди, не стреляй. А вдруг он безоружный. И точно – безоружный. Автомат не взял.
– Разве вы, идя наверх, не проверили, взял я автомат или нет? – спросил Юс. Рисовать ему расхотелось и очень захотелось есть.
– Проверили-заверили, – сказал Шавер, хохотнув. – А вот и он, гляди!
Из-за камней вышел Каримжон. Винтовку он нес бережно, на ремне поперек груди. Скакнул с камня на камень, стряхнул попавшие на носок сапога брызги.
– Дюже хорошо ходить, – сказал Каримжон. – Теперь есть надо. Вниз ходить, есть хорошо.
И они гуськом, – спереди Шавер, за ним Юс, следом, шагах в десяти, Каримжон, – потянулись вниз, к летовке, над которой вились едва заметные дымки. Пекли лепешки к вечеру и, наверное, уже зарезали для Юса козу. При мысли об этом в его желудке громко забурчало.
– Прошло уже три недели, – сказал Рахим. – Это пустышка. Демоны, безумие. Может быть. Пусть. Но какой с него прок? Он слабей мальчишки, он ничего не может и не умеет. У него уже на трех с половиной тысячах идет носом кровь – и это после того, как почти на трех полмесяца камни таскал и жрал. Стадо коз съел. А пудовый камень едва поднимает. Ни верхом не ездит, ни стреляет, ничего вокруг не слышит и не видит. На камнях царапает. Псих. Нам что, его как бомбу во врагов кидать? Довести, выпустить – пусть безумствует. Да и то – кто его к себе подпустит?
– Но вы-то его к себе подпустили, – хаджи Ибрагим усмехнулся.
– Там были… другие обстоятельства.
– Так кто мешает эти обстоятельства создать? Почему-то ты никак не хочешь понять: в наши руки попал не просто человек, то-то и то-то умеющий. Попало оружие. Уникальное. И если мы не сумеем его применить – это наша вина, не оружия. Демон в этом человеке намного больше его самого. Что человеческая оболочка человека может, пока демон дремлет, – не важно. А оболочку эту, вместилище оружия, можно и нужно везти туда, где оно потребуется… Ты чуть не погиб, а все никак не хочешь и не можешь поверить. Понять можно. Словам верить мало, – поверить нужно своим личным нутром. Если нутро твое примет, что в каждом встречном может прятаться чудовище, для которого ты, со всеми твоими умениями убийцы, – как крыса перед тигром, которого ты и распознать-то никак не можешь, – каково тебе будет тогда? Мы и можем оставаться в здравом рассудке, пока не позволяем своему нутру верить в такие вещи. И пока верим в свою способность судить о людях и чудовищах.
Хаджи Ибрагим усмехнулся:
– Во Вьетнаме у меня в группе был шифровальщик. Черт-те знает зачем мне его навязали. Тощий, вялый, болезненный. Шейка куриная, глаза слезятся, рюкзак едва волочет. Радист хороший, технарь, сапер неплохой, но для нас, с нашей-то работой, – обуза. Мы его не брали. Оставляли на вьетнамских базах, под землей. А однажды, когда мы ушли, пришли янки. И принялись чистить тоннели. Мы вернулись через неделю. А он просидел эту неделю под землей, в узкой норе, заваленной трупами. Как он уцелел, один из всех, что он там ел и пил – мы не расспрашивали. Когда он вылез, на нем копошились трупные черви. После он пел сам себе, танцевал. Любил сидеть подле мертвых. Часами сидел. Палец отрежет, ухо. Отрежет кусочек, положит в рот, жует. Все время выбрасывал червей из карманов, даже из совершенно пустых. Говорить почти перестал. Его хотели отправить на север, но потом посмотрели – и не стали отправлять. Когда начиналось дело, он принимался плакать, дрожал, мочился в штаны и полз, как ящерица, выскакивал прямо под пули и стрелял. Когда он начинал плакать, его всего трясло и корчило, будто изнутри, из-под его кожи что-то хочет вырваться наружу. Тогда он мог увернуться от очереди в упор. Пальцем проткнуть череп.
Хаджи Ибрагим замолк, глядя перед собой, шевеля губами – будто повторял про себя чьи-то слова. Рахим подождал. Кашлянув вежливо, спросил: «И как он – выжил? »
– Выжил? – переспросил хаджи. – Ах, да. Он выжил. Даже после той мясорубки на плато – ни царапины. Уцелевших отозвали назад. Когда мы вернулись, его откомандировали на главную. Сообщили, что дали капитана, послушали, как он смеется, и заперли в ангаре, у аэропорта. Там он разделся донага, выдавил одеждой стекло, вылез в окно и подкрался с куском стекла к часовому. Он вырезал его прямую кишку, вымазался его калом, потом сидел подле него на корточках и пел. Когда за ним пришли, он заплакал.
– А потом?
– Не знаю. Наверное, убили. Что еще было с ним сделать? Или отвезли в Союз и убили там – после того, как он еще кого-нибудь убил. Демоны всегда голодны. Знаешь, я, пожалуй, соглашусь с тобой: наше оружие залежалось. Пусть его еще с недельку поводят, покажут, может, и обучат кое-чему. А там – проверим в деле. Мне подумалось: есть как раз подходящий полигон. В Алайской долине.
– Вы имеете в виду Алтана? Или, быть может, Сапар-бия?