Да, она победила, и теперь ясный взор ее поднят к солнцу. Преступница… Кто может это сказать, кому она сделала зло? Разве кто-нибудь мог попрекнуть, что из жалости даром держал и кормил ее? Еду на двоих и угол для двух постелей она честно зарабатывала в Лейниеках. Да, сейчас на ней даже блузки нет, полуголая стоит на верхушке холма, — старая Осиене онемела бы, увидев ее здесь такую. Но разве кем-нибудь откуплен в аренду ветерок, так ласково обвевающий шею и плечи? Разве ей не хватит солнца, если оно, такое большое, жгучее и щедрое, освещает и ее, и тот дождевичок, белеющий там, в борозде?
Она Порывисто тряхнула взлохмаченной головой и взмахнула руками, будто крыльями, на которых могла подняться. Нет, не взлетела, только сильные босые ноги легко унесли ее к Марте. Малютка сидела, согнувшись, лобик почти упирался в вытянутую вперед ножку, обмотанная ручка вздрагивала. Когда Анна усадила ее прямо, прислонив спинкой к стеблю конского щавеля, уложив больную ручку на двух широких сросшихся лопухах, маленькая взглянула такими ясными, синими глазками, что Анна изумилась, впервые увидев, какие они большие и умные.
Слишком долго молчала Анна — бродила с завязанным ртом и зажмуренными глазами, не видя ни людей, ни того, что происходит на свете. Будто потеряла право высказать все, что кричало у нее в груди и до утра не давало заснуть. Теперь она знала, не зря копила обиду и горечь, все расскажет своей дочери, которую сегодня впервые увидела, всем сердцем поняла ее вопросительный взгляд.
Она присела перед Мартой и начала говорить, кивая головой, дополняя слова жестами:
— Ты не шевели ручкой, она быстрее заживет. Больно, говоришь? Ну, конечно, я знаю, что больно. Видишь этот палец на левой руке. Все прошлое лето он меня мучил, иногда ночью хоть лбом об стенку бейся. Но — прошло, зажил, видишь, на нем и рубца нету. Только новый ноготь вырос немного корявый, по это ничего, у старого Брамана в Бривинях два пальца оторваны, а он все же живет, господин Бривинь два года подряд его нанимал. Но ты не знаешь, каково бывает, когда болит сердце, когда оно из груди рвется, когда разрывается на части. И кровоточит, и нельзя обмотать его тряпкой, чтобы унять кровь. Но так бывает только у взрослых, твое — должно еще вырасти, тогда узнаешь.
Соска почти высосана, надо затянуть потуже и положить в ротик, Ест Марта хорошо, и животик всегда в порядке, Жаль, что девочка еще не говорит, Анне одной трудно, а высказать хотелось многое.
— Да, ты видишь, бродит все та же свинья, которая тебя хотела съесть. Я ее хворостиной проучила, но она глупая, серьезно на нее нельзя сердиться, есть другие, еще хуже. Ты таких не видала, а вот я насмотрелась. Одна такая опухшая, обросшая черной щетиной, с серебряным галуном на фуражке, — как вспомню, будто каленым железом кто прикоснется, до того мне больно… И еще одна — с пучками шерсти под носом и над глазами, та еще прожорливее. И другие — много их, всюду торчат их рыла. Но теперь им до нас не добраться, теперь нас двое. Не думай, что ты маленькая и ничего не можешь, если сидишь в борозде и походишь издали на круглый дождевичок. О нет! Из нас двоих ты самая сильная. Там, в Григулах, один все время шляется, вытягивая кривую шею, — мне кажется, мне, право, так и кажется, что он приперся бы сюда, не будь тебя, тебя боится…
Вдруг она вздрогнула всем телом, схватилась обеими руками за голову и закрыла глаза. Противные, алчные морды мерещились вокруг, за спиной протягивались выпущенные когти… Она прильнула ртом к маленькой, до смешного крохотной ножке, которая, высунувшись из пеленок, чуть заметно перебирала пальчиками, потому что на них садилась назойливая муха. Губы почувствовали слабую волну разливающегося тепла, словно пролетела бархатистая пчелка и всколыхнула растворившийся в воздухе солнечный блеск.
Так, нагнувшись, она сидела, пока не улетучились все эти страшные призраки. Она еще не была сломлена, торжествующая жизнь поднималась в ней, выпрямляясь, как молодое дерево, когда ветер сдунет со склоненной верхушки намерзший снег. Решившись на что-то не совсем еще ясное, она просветленными глазами смело посмотрела вокруг. И Марта повернула головку, словно что-то услышав в кустарнике ложбины.
— Ты слышишь, кто это там защелкал? — спросила Анна. — Соловей! Маленькая серая пташка, но голос у нее лучше, чем у Анны Смалкайс в Бривинях. Если бы ее пустить в церковь, мне кажется — зазвенели бы стекла. Сейчас, после обеда, она еще не так разошлась, сейчас ее клонит ко сну, ведь всю ночь пропела. Но подожди вечера или проснись утром пораньше… Сегодня на заре я шла с подойником из хлева и сказала: «Слышите, хозяйка, как он заливается в ложбине!» — «Да, — ответила она. — Вчера утром щелкали двое, теперь один. Другого, должно быть, съел кот Григулов. Это такая уж дурная птица, как зальется — ничего не видит, не слышит, можно рукой снять с ветки». И посмотрела на своих кур, которые рылись в навозной куче. Я знаю, что она думала: чего ты суешься со своим соловьем! Коту Григулов безразлично — воробей или соловей. А мои куры несут яйца; когда приедут гости, родня Циниса из дивайцев, можно будет одну зарезать и сварить в котелке. Правда, это так и есть!