Выбрать главу

Он открыл глаза и тронулся. Машинально пробрался он вперед, и хотя теперь ее не видел, странное ощущение, что она здесь, невидимо, не оставляло его. Свет, люди, шум изменялись ее присутствием. Хотелось плакать. Сердце ныло нежностью.

В нюренбергском кабачке очень шумели. Все столики были заняты, скатерти залиты вином. На бочке танцевала маска. Кто‑то пытался ораторствовать. Другого собирались качать. У прилавка стоял очень бледный Никодимов и допивал коньяк.

— Несмотря на все, — говорил он флорентийскому юноше, с ласковым и порочным лицом, — я здесь… Дмитрий Павлыч Никодимов пришел.

Юноша дернул его за рукав.

— Дима, — сказал он тенором, вытягивая звуки, — не пей. Тебе вредно.

— Да снимите вы маску! — крикнул Христофорову знакомый, веселый голос.

Обернувшись, он увидел Фанни, за столом с несколькими иудеями. Толстый человек во фраке, с ней рядом, куря сигару, говорил соседу:

— Здесь и совсем Парыж!

Христофоров снял маску. Фанни, в предельно декольтированном платье, с чайной розой, хохотала и кричала:

— Садитесь! К нам! Это м–милейшая личность, — обратилась она к друзьям. — Проповедник бедности, или любви… чего еще там? Жизни, что ли? Забыла! Но милейшая личность, Давид Лазаревич, налейте ему шампанского!

Давид Лазаревич, с короткими и пухлыми пальцами в перстнях, из тех Давидов Лазаревичей, что посещают все модные театры, кабаре и увеселения, говоря про одни: «Это Парыж», а про другие важно: «Ну, это вам не Парыж», — отложил сигару и налил молодому человеку вина.

Христофоров имел несколько ошеломленный вид. Но поблагодарил и чокнулся.

— Очар–ровательно, — сказала Фанни, щуря продолговатые, подкрашенные глаза. — А откуда такой фрак?

Христофоров нагнулся к самому ее уху с бриллиантовой сережкой и шепнул:

— Чужой, Александра Сергеевича.

— Милый! — закричала она. — Аб–бажаю! Очар–рова–тельно, весь в меня. Я такая же. Мы все шахер–махеры.

От вина голова Христофорова затуманилась — приятным опьянением. Он теперь рад был, что встретил Фанни, сытых израилей, и не отказывался, когда Давид Лазаревич налил ему еще бокал.

— Хорошо, что ушел этот Никодимов, — заболтала Фанни. — Фу! Не люблю таких. Что он из себя изображает? Непонятную фигуру? А по–моему — просто темная личность с претензиями. Хоть и дворянин, и барин… И потом, он на меня тоску нагоняет. Что это такое? Нет, я люблю, чтобы весело было, и жизненно, без всяких вывертов. Не понимаю тоже и Анну — что она в нем нашла? Ах, бедная женщина. Слоняется тут. Выпьем за нее!

На этот раз она не спрашивала Давида Лазаревича, налила сама. За вином разболтала она многое о своей приятельнице, чего не сказала бы в обычном виде.

Скоро ее позвали — как распорядительница, должна она была устраивать новый номер. Христофоров посидел немного и тоже поднялся.

В сущности, пора уж было уходить, вновь возвращаться в полупустую свою комнату. Для чего был он здесь? Сердце его опять сжалось. Он вспомнил Ретизанова. Все‑таки тот встретил свою девушку в шальварах, — которую носят по залам гении ветров. Машуры же вновь не было с ним–В сердце пустота и одиночество. Значит, права была Лабунская, шепнувшая свои легкие слова. Значит, надо уезжать.

Он потолкался еще среди масок, по залам, и машинально забрел в темный закоулок у передней, откуда лесенка шла наверх. Он почему‑то поднялся — и попал в две полутемные антресоли. В первой шептался в кресле Пьеро с черненькой венецианкой. Христофоров прошел мимо. В дальней сел он на ситцевый диванчик, вздохнул и закурил. Эту комнату не готовили. Не было декорации, мебель обычная. В углу, у иконы, лампадка. Окна выходили в сад. Смутная, синеватая мгла.

Снизу слышался шум, танцы, доносилась музыка. Отсюда видны были деревья в снегу, полосы света из нижних окон да кусок неба. Христофоров сидел, курил, смотрел на это небо, на котором увидел голубую звезду Вегу. Она мерцала нежно и таинственно. Средь веток можно было заметить, как по вековому пути движется она, ведя за собой, как странница, светло–золотую Лиру. Голубоватый свет ее успокаивал. Чем дольше смотрел Христофоров, тем более ему казалось, что ее таинственное сияние глубже разливается по окружающему, внося гармонию. Тот же голубоватый отблеск есть и в глазах Машуры, в милой Лабунской. Оцепенение вроде сна овладевало им. Призрачней, нежней и туманнее летела музыка. Легче и нечеловечней казались маски. Очаровательней, ближе и дальше, возможней и невозможнее невозможная любовь.