У борта Женя с отцом зевают.
Островок прошли. Подплывает Дрезе, ругаясь на собачонку.
— Ну я же так и знал, что тут ничего нет! Ну зачем же было задерживаться!
— Вы же сами хотели!
— Я же тут выводочек взял, а теперь ни одной утеночки!
— Хе–хе, — смеется Говард, — вы, Дрезе, известный счастливец!
— Если бы я знал же, я б не остановился! Только время же теряем.
Плывут дальше. В верховьях, у мельницы, где собственно и начинается охота, пароход пристает. За мельницей тоже пруды, но там надо ехать уже в лодке. Разыгрывается день, солнце слепит, на темно–синей воде качаются челноки, и кой–где белеет барашек. Ветер озерный — пахнет болотом и рыбой. Подойдя к камышам, сталкивают Норму в воду. Она брызгает, барахтается, но скоро охотничий азарт захватывает ее, и резво шмыгает она в осоке, туряя уток. Павел Афанасьич идет берегом — ему придется стрелять влёт. Вдруг он видит двух утят, бурно шлепающих по воде от берега. Он целится.
— Не стреляйте же, не стреляйте! — кричит Дрезе.
Павел Афанасьич ведет ружьем за ними.
Дрезе падает на дно лодки.
— Дрезе подстрелите, что вы делаете!
Он обертывается. Это кричит отец.
— Почему же? Я не понимаю!
Как всегда, он вежлив, и как будто в перчатках.
— От воды отразится — весь заряд в него закатите!
— Ах, вот как, а я не сообразил!
Дрезе подымается из лодки.
— Ну и что же это такое, вы же сынишку сиротой сделаете!
В полдень завтракают на берегу. Бутерброды, огурцы, ветчина кажутся такими вкусными. Печет солнце; Норма с порезанным носом тяжело дышит, вся в грязи, мокрая. Охотники пьют водку.
— Плохи стали места энти, — говорит Яшка. — Тут бы гору птицы надо набить.
Он уныло взглядывает на несколько утят и селезня.
Дрезе сердится:
— Ну я же так и говорил!
После завтрака снова шарят в камышах; собаки устали и лазают лениво. Уток мало. Для развлечения Женя с Павлом Афанасьичем палят в ястребов, рыболовов, но все мимо.
Дома они для практики стреляют в бросаемые бутылки и шарики. Теперь Дрезе дразнит их:
— Это же вам не щепочки, Павел Афанасьич!
— Вы, Павел Афанасьич, лучше бы уж в Дрезе попробовали, — смеется отец.
День быстро проходит. Синее волны, чайки белей на этой синеве, и сильней усталость. Как‑никак надо плыть на мельницу. И пока добираются, пока пьют чай и закусывают, разводят пары на «Капитолине», солнце, краснея, касается горизонта. Удят рыбу, болтают с мельником. Наконец в розовых сумерках отплывают. Как фламинго, стоит на болотце цапля, и ее спугивает пыхтенье парохода. Едут долго. Становится прохладно, сыро, глаза тяжелеют от утомления. Но перед взором далекая вода, все расширяющаяся, и уже скоро откроются знакомые маяки. Вышла луна и безмолвным свидетелем стоит сбоку, сопровождая бег «Капитолины». Ее тусклое сияние, сквозь слегка туманящийся воздух, дает оттенок грусти и загадочности.
Женя, сидя на носу, думает, что через месяц все это уйдет, может быть навсегда. Его клонит ко сну, сердце жмет тоска; отец кутает его.
Быстро прошел июль, половина августа. Среди латинской зубрежки ездили за тетеревами, но покой и ясность деревенской жизни были утеряны. Ложась спать, Женя думал об экзаменах, о городе; его волновал близкий отъезд и разлука с родными.
Решено было, что мать свезет в город Соню с Женей, наймет маленькую квартиру и они поселятся под присмотром Дашеньки.
И вот, пожелав успеха Жене, уехал Жук. Наступил день отъезда. Долго укладывались, соображали, не забыть бы чего, и десятого августа, в прохладное утро, тронулись. Верст тридцать надо было проехать по своей, узкоколейной дороге, далее на лошадях. Женя помнил влажную от росы платформу их станции, «директорский» вагончик, куда их усаживали, отца, озабоченного и печального. Когда Женя поцеловал его в последний раз в рыжеватые усы, горло его сдавило и он бросился в вагон. Поезд за–дребезжал. Мелькнула фигура отца, потом завод потянулся, и поезд пополз в гору — ту самую, куда ездили на тягу. Чем дальше уходил он, тем шире и сильней развертывалось озеро, село, и завиднелся на той стороне дом, так милый Жениному сердцу.
Леса уже начали желтеть; в раскрывавшемся виде, голубизне озера и прозрачности далей было прощание.
Вот лежит сзади детство, в его тихой радости, и возврата к нему нет. Поезд взобрался на высшую точку и, громыхая, покатил вниз. Медленно, ровно опускались родные места, как бы утопая. Женя прижался лбом к стеклу и сдерживал слезы.