Выбрать главу

У балкона меня встретила Машура. По ее виду я понял, что случилось нечто особенное. Я угадал. Запинаясь и волнуясь, сообщила она мне, что этой ночью уехала Анета с Лизочкой.

Конечно, так это и должно было быть. В короткой записке она писала, что не может больше выносить такой жизни, любит Берто ч ко мне не вернется. Надеется, что Лизочка не станет предметом раздоров; жить она будет у нее, но если захочу, я в любое время могу видеть дочь. Прилагался адрес: Париж и т. д.

Разумеется, мне не было весело. Особенно жаль стало Лизочку, то есть жаль, что ее нет со мной, и не будет. Будет ли она помнить обо мне, или забудет через несколько дней и совсем офранцузится в руках Берто? Вернее — последнее. Слишком она еще веселая зверушка, живущая мгновеньем. А может быть, даже хорошо, что она именно такая. Несомненно, жить ей будет легче.

К вечеру, несмотря на старания Машуры, меня охватила тоска. Я старался бороться; внушать себе, что нельзя же малодушничать с первых шагов. Это не помогало — ив результате я решил уехать с этого океана: все здесь стало для меня чужим, ненужным. Я распрощался с Машурой, тронувшейся в Россию, и переселился в Париж.

Не стану описывать последних месяцев этого лета и зимы, проведенной в Париже в одиночестве. Скажу только, что этот странный город дал мне гораздо больше крепости и душевных сил, чем я предполагал, и то время прожил в ином самочувствии, чем раньше. До весны я работал еще у патрона, но уже знал, что это дело — конченое: меня занимало другое. Я снова читал Евангелие; затем мне удалось достать книги по сектантству и расколу в России, и вместе с росшим чувством ко Христу я стал раздумывать о том, как направить свою жизнь туда, куда хотелось бы. Несомненно — живи я лет пятьсот назад, я бы ушел в монастырь. Но сейчас в монастырь не хотелось, и вообще, я не знал, как быть. Думал и о духоборах, о том, не уехать ли в Америку, или пробраться на Кавказ к молоканам. Это было осуществимее, хотя Америка пугала: никогда я ее не любил. Во всяком случае, летом мы со старым французом должны были путешествовать по югу, и уже потом действовать.

Знаю одно: эту зиму я жил тверже, достойнее, хотя часто меня посещали сомнения. Они состояли в том, что все‑таки я не настоящий христианин, и вообще у меня нет незыблемых верований, служению которым я посвятил бы жизнь. Я рассуждал: хорошо, сейчас тебе кажется, что жизнь в миру плоха и тяжела. Но ты можешь полюбить, встретить подругу, которая даст тебе больше, чем Анета. Устанешь к известному возрасту, будешь страдать от бедности, которая теперь предстоит. Да и мало ли что вообще может произойти? Что будет, если захочешь вернуться, но уже тщетно?

Все эти размышления правильны, и все они — отголоски прежней жизни и прежнего человека во мне. В конце я решил так: пусть, что будет, то будет. В мае я отказываюсь у патрона, мы едем в Прованс и Италию, а оттуда я — в Россию. Пускай меня арестуют и сажают в тюрьму, я отбуду наказание и поступлю туда, куда склонится мое сердце; в сектанты ли, в анархисты, или просто в незаметные одинокие люди, великое преимущество которых: свобода от всех и от всего.

Так оно и вышло. Перед отъездом я зашел к Анете. Меня встретила красивая дама французского вида — и в первый момент будто не узнала меня. Потом в лице у ней что‑то дрогнуло, но она быстро овладела собой, и мы разговаривали как добрые знакомые; она, глядя на меня и расспрашивая о планах, вид имела серьезный и соболезнующий: видимо, я казался слегка «тронутым». Я же улыбался. Мне казалось, что с этим синдикалистом Анета обрела, наконец, себя, и дальнейшая ее жизнь представлялась такой ясной, прочной и приятной. О, несомненно, и квартира, и порядок здесь бесконечно выше, чем у нас, — впереди всему этому предстоит еще расти. Анета будет верной женой, хозяйкой, синдикалисткой и доброй матерью; хотя возможно — синдикалистского ребенка сейчас у ней и не будет. Он появится года через три, когда позволят обстоятельства.