Выбрать главу

— Понапрасну ходила я, люди! Нету нынче на русской земле человека, кто подсобил бы нам найти правду. Одне перевертыши!

Евдокимыч шел по улочке, ширококостный, с вьющейся бородой, в которой редкая, но приметная седина, и, кажется, лишь теперь заметил, что соседка не в себе от горя, и все думал о деревне да о людях, что упрямились защитить ее, но ничего путного из этого не выходило, и, надо думать, не могло выйти.

Евдокимыч держал в голове мысль про это и уж в последнюю очередь оборотился думкой к соседке и — затревожился, осознав хребтиной, что случилось непоправимое, иль стала бы соседка убиваться, выйдя на улочку, где так хорошо поутру: солнце светит, искосматясь, не шибкое еще, в самую пору, приласкает, взбодрит душу истомленную, изглубит небо, расцвеченное снизу, у дальнего близ горизонта гольца. Солнце ясное-ясное, точно бы лишь на радость людям даденное и про все остальное не знающее. Да пошто бы ему знать? Уж и не властно над собой или в несупрямливом обязательстве перед кем-то сильным и дерзким? Да нет, свободно от чего бы то ни было и во всякую пору светит, как поглянется, только не всегда на радость людям сие свечение, бывает, и хуже смерти, это когда ждешь костлявую, лежа на мученическом одре под теплыми лучами, а она нейдет, медлит…  Вот и нынче не в радость соседке солнце. Ох, не в радость…  И постепенно ее смятенное душевное состояние полностью уловилось Евдокимычем, и ему особенно отчетливо увиделся серый забор с колючей проволокой поверху, сторожевая вышка с прожекторами, тихая, точно бы уморенная, но так же бросающая злой свет окрест…  Сколь отталкивающе неприятно и жестоко сердцу Евдокимыча такое видение, он один знает, но, и зная, не скажет, как избавиться от печали, что приходит к нему при взгляде на чуждое.

Евдокимыч зашел в ближнюю по левому ряду избу в тревоге, что сделалась сильней после увиденного. Все же жила в нем мысль, что еще наладится с соседом, отчего-то не верилось, что мог он, как сказывала жена, наложить на себя руки. Пошто бы…  иль один на свете и детишек нету, бабы?.. Пошто бы ему решиться на противоугодное дело? Но эта мысль истаяла, когда он очутился в чужой, крашенной в тускло-зеленое горнице, с низкой потолочиной и рассмотрел на широкой лавке возле потемневшей побеленной печи лобастого мужика с широко расставленными глазами, со щетиной на впалых щеках, с мелкими, желтыми, табачными зубами, которые он, бездыханный, выставил нынче напоказ. Кажется, у него уже не было сил закрыть рот, все ушли на то, чтобы не оробеть в последнюю минуту, исполнить то, что задумал…

Евдокимыч долго стоял возле удавленника, потерянный и жалкий, то есть такой, каким его никто не знал, отчего даже засиротевшая ребятня притихла, боясь пошевелиться и уж глядя не на отца, на Евдокимыча, испуганно и немигающе. Он чувствовал на себе ее взгляд и, в свою очередь, хотел бы посмотреть на ребятню и что-то сказать в утешение, но не мог оторвать глаз от удавленника и мысленно спрашивал у него:

— Что же ты, паря, натворил?.. Ладно ли будет, если мы в одночасье все порешим себя?.. Ить всем больно и горько видеть тот разор, который учиняется нынче невесть по чьему указу, но терпят же люди, не ломаются, хотя и ощущают свою ненадобность в теперешней жизни. Взять хотя бы меня?.. Кто я был прежде и кто я есть теперь?..

Он мысленно говорил с удавленником и, казалось, что тот слышит и недоумевает вместе с ним и, если бы выпала такая возможность, поступил бы сейчас иначе. Но в том-то и беда, что уж никак не поступит. Евдокимыч вздохнул, отодвинулся в угол, под образа, чувствуя, как прежняя смута, что пала на душу, когда шел по улице, униженный и придавленный тем, что открылось взору чуждое, стала еще острее и уж не было мочи совладать с нею и сделалось надобно что-то предпринять, чтобы хоть немного утишить ее. Нет, Евдокимыч не боялся душевных подвижек, хотя иной раз перехватывало в груди и все в мире казалось немило. После них, яростных, он подолгу не мог прийти в себя и сторонился даже Евдокии, полагая, что и она не в силах понять, что с ним происходит, никто не в состоянии постигнуть этого, разве что Всевышний. И, чтобы немного успокоиться, он попытался думать о другом, но это ему не удалось, и тогда он оборотился к простоволосой женщине, всхлипывающей и причитающей и о детях, кажется, позабывшей совершенно: меньшой, голопопый, поскуливающий уж не так громко, как по первости, охрипнув, ползал по полу, цеплялся за что ни попадя, чаще за мужичьи ичиги да за бабье шитье — услыхали в деревне про беду, набежали — Евдокимыч оборотился к простоволосой женщине, намереваясь как-то утешить ее, но не отыскал нужных слов, в груди сделалось пуще прежнего утесненно и больно, и тогда он перевел глаза на другую женщину, лет двадцати пяти, с высокою грудью, которая колыхалась под ситечным шитьем, чтоб сказать о своей душевной смуте, но так ничего и не сказал, узнав в молодухе с острыми глазами и со смуглокрасным лицом Мотьку Коськову. Он лишь поглядел на нее и постарался поскорее отойти, хотя та вся потянулась к нему, враз обретши в облике ласковость, умильность. Нет, Евдокимыч не желал бы ни о чем говорить с Мотькой, зная про ее окаянное любопытство, которое зачастую людям во вред. Впрочем, он был убежден, что Мотька не способна вершить зло, а коль скоро она или ее язык делаются причиной чему-то недоброму, то это по глупости, от неумения помолчать. Он не хотел бы думать дурное про Мотьку, однако ж и говорить с нею нынче тоже не имел желания, но она взяла его за рукав пиджака и потянула к себе, а когда он с явной неохотой посмотрел на нее, спросила чуть слышно: