В давние-давние времена приходили к Байкалу казачьего войска лихие гонцы, не за славой гнались, не за богатой добычей, искали вольные земли: там, на Руси, все тягостней и утесненней делалось житье в станицах, что раскидались смутьянные по южным границам Российского государства. И тут они открывали те земли, правда, не пустынные, малыми племенами заселенные, не искали с ними ссоры, хотя разное случалось, из песни слова не выкинешь, и кровь была меж ними, и мука человеческая, что горькой полынью взросла в здешних привольных степях. Однако ж было и другое, и это, другое оказалось крепче, чем то, что разделяло. Казачьи гонцы, оглядев дивные просторы, вдруг чувствовали на сердце удивительное, приходящее лишь при встрече с родной землей, и старались отыскать в этих местах сызмала легшее на сердце. Случалось, отыскивали, и тогда торопились осесть тут, взяв в жены из бурятского или эвенкийского племени, отчего и пошла в здешних людях доныне живущая смуглота и узкоглазость, передаваемая из поколения в поколение, неистребимая, как все на этой земле, от веку стоящее. Ой ли, а что же это, нынче гнетущее, иль притупилось в попытках сломать исконнее, принадлежащее карымам, твердость их и спокойствие, что от соседства с батюшкой Байкалом? Слабый да крикливый иль совладает с морской яростью, что вдруг выплеснется из глубин, зелено посверкивающих и в суровую погоду?.. Да нет, не притупилось, не отступило, а тоже словно бы затвердело и живет бок о бок с народной силой и всякий раз пробует ее на зуб, точно бы дожидаясь, когда ослабнет или хотя бы станет вялой. О, зта напасть, нежданно-негаданно придавившая прибайкальскую землю, попробуй-ка совладай с нею! В недобрую минуту новой властью даденная, меж людьми названная лихим окаянством, все больше набирающая мощи, чуждая русскому духу, но не умирающая, соседствующая с ним, стремящаяся не только что держаться на равных, а метящая подмять под себя, иль не увидишь нынче этой напасти в Карымихе притаенно бредущей дальней, примыкающей к темному лесу околичной сторонкой иль в жутком средь глухой ночи прожекторном свете не углядится перевесившаяся через обнесенные смертной проволокой, угольно посверкивающие заборы? Кажется, еще немного и — перекинется, пойдет гулять-мучать, освобожденная, по земле. В душу метит пробраться окаянство, подравнять всех, сделать похожими друг на друга и с необычайным упорством добивающееся подобного сходства, точно бы лишь тогда станет всевластным и уж ни от кого не зависимым, даже и от Вышней силы, которая от глубины и прозрачности мира, от веры в святость Господней доброты, в благость ее.
В избе, куда зашла Евдокия, было голо и тускло, зато ребятни много, меж них, ярко рыжих, Краснопей; он тоже рыжий и ростом невелик, на коротких кривоватых ногах. Краснопей увидел Евдокию, велел пацанве отыскать табурет, чтобы усадить гостью. Но пацанва не стронулась с места, старшой, хихикнув, сказал:
— Ты ж, батяня, вчера велел поменять табурет на миску картошки. Запамятовал?..
Краснопей крякнул, почесав в затылке, залезши туда пятерней, постоял в этой позе, по всему, неудобной для него, красномордого, заросшего густым волосом, который разве что в бороде чуть повыцвел да поредел, не так обжигал глаз, проговорил виновато:
— Вот оказия, а?..
И не скоро еще справился со смущением, поменял позу, засунул руки в карманы синих, с красными заплатами на коленях, обтягивающих толстые икры шаровар, сказал почти энергично:
— Но да ничего, мы и стоймя, получается что, потолкуем.
Кто-то из пацанвы хмыкнул, старшой, пожалуй что, с глазами нахальными в отличии от батяниных, по временам не чуждых робости, а то и виноватости: дескать, все мы в этом мире грешны, нету среди нас розовеньких-то, чистеньких-то, всяк с пятнышком, хотя порой и малюсеньким. Краснопей поморщился, проворно махнул рукой, дал подзатыльник старшому, тот пискнул, но не отодвинулся, все так же терся возле отца.
— Ты, Евдокия, чего-то хочешь от меня? — помешкав, спросил Краснопей и с легким недоумением посмотрел на нее. Но та не торопилась отвечать, и не потому, что не желала отвечать, она, и это странно, не могла сразу вспомнить, для чего пришла сюда, пребывая в тягостно горьком душевном состоянии, которое не оставляло места иным чувствам. А когда вспомнила, вдруг подумала, что ничего уж не надо, не надо было идти сюда. Иль это может что-то поменять, какая, собственно, разница, если даже одной напастью станет меньше? А еще она подумала, что беды, подобные нынешней, не однажды упадали на отчее подворье и маяли, но они с мужем всякий раз одолевали их, продолжали с еще пущим упорством работать, и через какое-то время во дворе снова появлялась скотина и двойнята выглядели так же аккуратно, и не сказать, что родительница еще вчера едва не утонула в собственных слезах. Знать, была в их душах некая необъятица, не собъешь с торной тропки, все бы хаживали по ней ровно батюшка с матушкой, что давненько в сырой земле. Но, бывало, кричала Евдокия, обливаясь горючими слезами, чтобы ударили в колокол и разбудили родимых, и чтоб увидели те, как тяжко живется их дочери. По-разному бывало, все же Евдокия и Евдокимыч оставались верны тому, что на сердце, несупрямливое, гордое. Вот и нынче переплачет Евдокия, перестрадает Евдокимыч, а завтра поутру опять начнут все сызнова. Верно, так и случится, но теперь голосом горячим, исплаканным Евдокия говорила, опустив голову: