Изба на берегу моря поотшиблена от деревни невесть в какую пору и по какой нужде. А может, тут скрывалось намеренье, про которое нынче никто не имеет понятия? Может, и впрямь Байкал хотел приблизить к себе возлюбленное чадо и подвинул избу к самой воде?..
Свет, льющийся из окошек в темную пору, был виден со стороны моря. Если случалось рыбакам припоздниться, они старались отыскать глазами этот свет и радовались, когда находили, если даже волна была высока и угрожающе подымала гибкую увертливую лодку. Рыбаки, налегая на весла, говорили негромко:
— А Дедыш-то подает сигналицу, приглашает в гости. Зайдем к нему, а, мужики?..
Нередко и заходили, а потом сказывали про гостевание у Дедыша в сущности обычное, ничем от другого не отличимое, но рыбакам чудилось по-иному, по прошествии времени увиденное, а пуще услышанное в пору ночного гостевания у старца казалось исполненным особенного смысла. Вроде бы была у Дедыша птаха диковинная, чуть ли не волшебная, на загляденье!.. И она пела. О, как она пела! И верно, была птаха, только обычная, с подбитым крылом, на прошлой седьмице Дедыш подобрал ее в лесу. А куда девать-то подранка? Принес домой. С того дня птаха проживала в избе, выправляла крылышко. Выправит — улетит… Но не только птаха казалась достойной удивления, а многое другое, все, что западало в память, еще не зашибленное грозным гулом Байкала, ближе к осени своенравного и крутого. Виделось рыбакам необычное в тихом и мягком, склоняющем к благости, тусклом свете в окошке, думалось, взыскует к людям, чтоб не касалось сердец их неправедное и холодное, на потраву душевной стойкости. Вдруг да и проталкивалось в сердце нечаянное, доброе ко всякой твари, слово Дедыша. То слово вселяло в людей уверенность: не всегда властвовать худу, дай срок, и откроется радость, несходная с жизнью, но и не чуждая ей, при желании и в этой радости можно отыскать себя и сказать в упоении:
— Господи, долго же я ждал ее!..
Нередко Дедыш говорил:
— А случилось так… Дьявол, поднявшись из темных глубин, вкусил нечаянно земного блага, и с той поры стал жаден до слабой плоти. И по сию пору ест ее, окаянный, землю родимую ест. Но должен же наступить предел дьяволову ненасытью! Должен!..
У Дедыша горели глаза, он выходил из дому и пристально смотрел в сторону моря и, кажется, что-то видел там, во всяком случае, те, кто наблюдал за ним в эти минуты, чувствовал, что он отыскал что-то в неближней сутеми, а отыскав, ведет с кем-то тайный, ему лишь ведомый разговор. И тогда они и вовсе наполнялись смущением, которое и без того жило в душах, сделавшись принадлежностью каждого, кто рожден на берегу священного моря. Дедыш и сам ощущал на сердце что-то как бы не от мира сего, некий дар от Бога ли, от моря ли сибирского, древнего. И был тот дар по первости в растерянность себе, но потом он пообвыкся с ним, вдруг да и говорил провидяще такое, что сроду не падет на язык смертному. Так, однажды Дедыш предсказал непогибель потерявшимся в непогодье. Обратив свой взор, загоревшийся дивным огнем, к морю, он увидел там невернувшихся в побитой волной лодчонке, без малого веселка, не управляемой, но все еще держащейся на плаву, и, повернувшись к бабам непривычно светящимся ликом, не торжествующе и не земно, а словно бы даже со стеснением и робостью сказал: